Выбрать главу

Тогда он стал считать все повороты чужого корабля: 290 градусов, и шли пять минут, потом доворот на десять градусов, полчаса… Часы у него никто не забрал, и они горели зелёным фосфорным светом в темноте.

Эту безумную успокоительную считалку повторял он изо дня в день - пока не услышал колокол тревоги.

То капитан Григорьев заходил на боевой разворот - сначала примерившись, а потом, круто развернувшись, почти по полной восьмёрке, он целил прямо в борт крейсеру, прямо туда, где лежал Аршба-Коколия.

Коколия слышал громкий бой тревоги, зенитные пушки стучали слившейся в один топот дробью - так дробно стучат матросские башмаки по металлическим ступеням.

И Коколия звал торпеду, уже отделившуюся от самолёта, к себе - но голос его был тонок и слаб, торпеда, ударившись о воду, тонула, проходя мимо.

В это время в кабине торпедоносца будто лопнула электрическая лампа, сверкнуло ослепительно и быстро, пахнуло жаром и дымом - и самолёт, заваливаясь в бок, ушёл прочь.

Тогда вновь началось время считалочки - один час на двести семьдесят, остановка - тридцать минут…

Потом Коколия потерял сознание - он терял его несколько раз, - спасительно долго он плыл по чёрной воде своей боли. И тогда перед глазами мелькали только цифры его счёта: 290, 10, 10, 30…

И вот его несли на носилках по трапу, а тело было в свежих и чистых бинтах - чужих бинтах.

Его допрашивали, и на допросах он называл имя своего механика вместо своего. Мёртвый механик помогал ему, так и не подружившись с ним при жизни.

Мёртвый Коколия (или живой Аршба - он и сам иногда не мог понять, кто мёртв, а кто жив) глядел на жизнь хмуро: он стал весить мало, да и видел плохо. К последней военной весне от его экипажа осталось тринадцать человек - но никто, даже умирая, не выдал своего капитана.

Таким хмурым гражданским пленным он и услышал рёв танка, что снёс ворота лагеря и исчез, так и не остановившись. Коколия заплакал - за себя и за Аршбу, пока никто не видел его слёз, и пошёл выводить экипаж к своим. Он был слаб и беспомощен, но держался прямо. Ветхая тельняшка глядела из-за ворота его бушлата. Бывший старший лейтенант легко прошёл фильтрацию и даже получил орден. Нога срослась плохо, но теперь он знал, что на Севере есть по крайней мере восемь транспортов и танкер.

Коколия уехал на юг и теперь сидел среди бумажных папок в Грузинском пароходстве.

Иногда он вспоминал чёрную Полярную ночь, и холод времени проникал в центр живота. Коколию начинала бить крупная дрожь - и тогда он уходил на набережную, чтобы пить вино с инвалидами. Они, безногие и безрукие, пили лучшее в мире вино, потому что оно было сделано до войны, а пить его приходилось после неё. От этого вина инвалиды забывали звуки взрывов и свист пуль.

Иногда до того, как поднять стакан, Коколия вспоминал своих матросов - тех, что растворились в холодной воде северного моря, и тех, кто лег в немецкую землю. Сам Север он вспоминал редко: ему не нравились ледяные пустыни и чёрная многомесячная ночь, разбавленная спиртом.

Но однажды он увидел на набережной человека в дорогом мятом плаще. Так не носят дорогие плащи, а уж франтов на набережной Коколия повидал немало.

Человек в дорогом мятом плаще шёл прямо в пароходство, открыл дверь и обернулся, покидая пространство улицы. Приезжий обернулся, будто запоминая прохожих поимённо и составляя специальный список.

В этот момент Коколия узнал приезжего. Это был спутник Академика, почти не изменившийся с тех пор Фетин - только от брови к уху шёл у гостя безобразный белый шрам.

Фетин действительно искал бывшего старлея. Когда тот, прижимая к груди остро и безумно для несытного года пахнущий лаваш, поднялся по лестнице в свой кабинет, Фетин уже сидел там.

Дело у Коколии, как и прежде, было одно - подчиняться. Оттого он быстро собрался, вернее, не стал собираться вовсе. Он не стал заходить в своё одинокое жилище, а только взял из рундучка в углу смену белья и сунул её в кирзовый портфель вместе с лавашом.

Вот он уже ехал с Фетиным в аэропорт.

Его спутник нервничал: отчего-то Фетина злило, что бывший старший лейтенант не спрашивает его ни о чём.

А Коколия только медленно отламывал кусочки лаваша и совал их за щёку.

Самолёт приземлился на пустом военном аэродроме под Москвой. Там, в домике на отшибе, у самой запретной зоны, Коколия вновь увидел Академика.

Тот был бодр, именно бодрым стариком он вкатился в комнату - таких стариков Коколия видел только в горах. Только вот рот у Академика сиял теперь золотом. Но всё же и для него военные годы не прошли даром: Академик совершенно поседел - в тех местах за ушами, где ещё сохранились волосы.

Коколия обратил внимание, что Академик стал по-настоящему главнее Фетина - теперь золотозубый старик только говорил что-то тихо, а Фетин уже бежал куда-то, как школьник.

Вот Академик бросил слово, и, откуда ни возьмись, будто из волшебного ларца, появились на бывшем старшем лейтенанте унты и кожаная куртка, вот он уже летел в гулком самолёте, и винты пели нескончаемую песню: «Не зарекайся, Серго, ты вернёшься туда, куда должен вернуться, вернёшься, даже если сам этого не захочешь».

На северном аэродроме, рядом с океаном, он увидел странного военного лётчика. Коколия опознал в нём давнего ночного собеседника, с которым пил жестокий спирт накануне последнего рейса. Тогда это был красавец, а теперь он будто поменялся местами с Академиком - форма без погон на нём была явно с чужого плеча, он исхудал и смотрел испуганно.

Коколия спросил лётчика, нашёл ли он жену, которую так искал в сорок втором, но лётчик отшатнулся, испугавшись вопроса, побледнел, будто с ним заговорил призрак.

Моряка и лётчика расспрашивали вместе и порознь - заставляя чертить маршруты их давно исчезнувших под водой самолёта и корабля. Это не было похоже на допросы в фильтрационном лагере - скорее с ними говорили как с больными, которые должны вспомнить что-то важное.

Но после каждой беседы бывший старший лейтенант подписывал строгую бумагу о неразглашении - хотя это именно он рассказывал, а Академик слушал.