— Здравствуйте, — сказала девочка. — Это лает Шамол[14]. Его привязали для злости.
— Очень приятно, — ответил Курманалиев. — Там больше никого нет?
— Больше никого. Только квочка. У нее цыплята. Квочка сердитая. Она клюнула меня в палец. Посмотрите.
Мы все по очереди осмотрели палец, который клюнула злая птица-квочка.
— Не волнуйся, — сказал Курманалиев. — Заживет. Гулям где?
— Гулям ушел. Я знаю, кто вы такие. Хотите, провожу в колхоз? Там живет дед Гуляма. Я там была.
— Не заблудишься?
— Нет, не заблужусь. Я только Гуляма боюсь. Он оторвет мне уши. Он сейчас придет.
Узнав, что еще не все потеряно, мы воспрянули духом. Повеселел и Курманалиев. Он спросил девочку, почему Гулям пугает ее «ушами» и почему у него такое феодально-байское отношение к женщинам? Девочка точного ответа не дала. Видимо, она слабо разбиралась в сущности сословных пережитков. Она укоризненно посмотрела на Курманалиева и сказала:
— Вы, рафик, так не говорите. Брат ушел за товарищами. Вместе идти веселее. Правда?
Мы не стали возражать девочке. Она была права. Мы сели на длинное сухое бревно, которое лежало возле дувала, и стали ждать.
Скоро пришел Гулям и с ним мальчишки. Они сразу перезнакомились с нашими, расхватали тюки и рюкзаки. Они тоже хотели пройтись по дорогам с полной выкладкой. Мы не возражали. Почему не доставить людям удовольствие.
Гулям поправил лямку моего рюкзака, встряхнул, чтобы лучше легло на спине, и сказал:
— Сначала пойдем так, а потом так. Айдате. Я тут все знаю.
Дорога в кишлак, по которой повел нас Гулям, оказалась далекой и трудной. Сначала мы шли по унылым, растрескавшимся на куски солончакам, потом долго огибали какую-то гору, потом вошли в чахлую, просвеченную насквозь солнцем фисташковую рощу.
Захромал Алибекниязходжа-заде. Первым заметил это Игнат. Он относился к Подсолнуху строго и нежно, как относятся в хороших семьях старшие дети к малышам. Алибекниязходжа-заде покрикивал на сибиряка, обещал дать ему по затылку. Игнат строго и спокойно смотрел на него и шевелил бровями.
Игнат усадил Подсолнуха под дерево, которое росло возле тропы, и сказал:
— Снимай ботинок. Живо!
Алибекниязходжа-заде начал распутывать узел. Черный, связанный во многих местах шнурок затягивался еще больше. Тогда Подсолнух взял пятку двумя руками и, покраснев весь от натуги, понес ее к зубам. Еще чуть-чуть, еще капельку — и все было бы в порядке. Но тут нога вырвалась из рук Подсолнуха и шлепнулась о землю. Подсолнух застонал.
Игнат сел на корточки, приподнял ногу Подсолнуха и стал искать концы шнурка.
— Ботинка снять и то не можешь! Не вертись, тебе говорят!
Алибекниязходжа-заде не сдавался.
— А тебе чего надо? — задирался он. — Ты лучше всех, да? Ка-а-к дам по затылку!
Игнат не обращал на Подсолнуха внимания. Он повертел его рыжий растоптанный ботинок, заглянул внутрь, будто в ствол ружья, и стал нащупывать гвоздь. Лицо его было суровое и чуточку торжественное, как у дантиста, который ищет больной зуб.
Мы стояли возле Игната и наблюдали за процедурой. Пока он разыскивал и забивал камнем гвоздь, Муслима смазала ногу Подсолнуха зеленкой и забинтовала крест-накрест, как учили в поликлинике перед походом. Лечение Подсолнуха на этом не закончилось. Муслима уложила его в тень и заявила, что он должен подержать ногу кверху для оттока крови.
— Пускай отдохнет, — сказала она. — Дальше идти нельзя. Я запрещаю.
Я скользнул взглядом по лицу Муслимы и понял, что она тоже не прочь отдохнуть. Лицо у нее вытянулось, а возле рта прорезались тонкие грустные морщинки. Повесили носы и остальные. Встали мы сегодня все очень рано. Надо сделать передышку.
— Привал! — крикнул я.
Ребята выбрали тень погуще и улеглись головами к стволам. Пошептали немного и смолкли. Из кустов выбежала длинноногая сизоворонка. Удивленно посмотрела черным глазом, повертела шейкой и юркнула в траву. Солнце припекало из-за ветвей. В стороне чиликали, просили пить серые маленькие кузнечики. Я отогнул рукой зеленый жилистый лист, который разросся между мелких камней, и увидел маленькую серебряную каплю росы. Это лист спрятал для божьей коровки. Она сидела рядом на тонкой былинке и шевелила коротенькими черными усиками.
А мне вдруг стало грустно. Я знал почему. Я тряхнул головой, чтобы уйти от этой мысли, и не смог. Снова я увидел где-то вдалеке Расула Расуловича. Он сегодня целый день приходил ко мне, будто боялся оставить меня одного. Я смотрел на зеленый лист с твердыми прямыми жилками и думал о Расуле Расуловиче. Он уже никогда не увидит этой серебряной капли и божьей коровки в красном лакированном панцире. Расул Расулович давно собирался на Памир. Хотел посмотреть, как живут ребята среди скал и ледников. Мечтал написать о них просто и хорошо. Так, как умел только он. Но вырваться из редакции ему не удалось. У него не было времени писать свои стихи, потому что он правил и переписывал чужие творения. С утра до ночи сидел он за своим столом, вымарывал хилые беспомощные слова, придавал статьям деловую суровую стройность, блеск, остроту, дерзость, от которой немели первооткрыватели всех талантов — машинистки. Расул Расулович был настоящим газетным зубром. Газета сожрала его всего, без остатка, как сжирает других газетчиков — талантливых и великих, как боги.