Выбрать главу

Он умер быстро, не заставив всех долго и мучительно ждать его кончины. В комнате раздавались громкие рыдания доктора Добре и тихие всхлипывания Дины Симионеску. Сестра Мария спряталась за книжным шкафом, уткнув лицо в согнутую в локте руку. Перед дверью беззвучно плакал актер — он выздоравливал и снова вникал во все больничные дела.

Через два дня комнату побелили, продезинфицировали, и там поселился молодой врач, недавно поступивший на работу в больницу. Как по молчаливому соглашению, все друзья доктора Штефэнеску почти ежедневно собирались у главного врача, чтобы поговорить о нем.

— Никто так не умел делать анализы. Долго придется искать такого опытного и добросовестного врача. Сегодня, будь он здесь, не оставалось бы никаких сомнений насчет учительницы из шестой палаты.

— А каким он был мягким и чутким, — вздыхала Дина Симионеску и чувствовала, сама не зная почему, что ей совсем перестал нравиться доктор Бретку, который отнюдь не отличался чуткостью и причинил ей немало страданий.

— Никак не могу взять в толк, почему он так радовался смерти, — удивлялся доктор Мэнилэ. — Первый раз вижу, чтобы сердечник умирал с таким счастливым выражением лица. Что это был за человек!

— Но жизни он тоже радовался. Странный человек, — недоумевал доктор Стан. — Он же был так болен. Что ему давала жизнь? Жил как мышь и трудился как робот. Странный человек!

— Такой человек, — ворчал доктор Добре. — Такой человек! Видите ли, если бы и мы были такими, как он, ну в некоторой степени, мир был бы прекрасен! Он был таким… был… как вам сказать? — Но Добре не мог пояснить, каким был Павел Штефэнеску, но чувствовал, что горячая волна захлестывает его огромную грудь и опять появляется то странное жжение.

Врачи стали теплее относиться к своим пациентам, видя в каждом больном второго Павла Штефэнеску, то есть человека, который любит жить и может еще приносить пользу. Сами они, как никогда, понимали, что рождены для того, чтобы творить добро.

Магнитофон, оставшийся в больнице, теперь стоял в кабинете Добре, и иногда кто-нибудь из врачей включал его. Все молча слушали, словно Павел Штефэнеску очень понятно рассказывал им о чем-то. Слушал даже Добре, и ему пришла в голову мысль, что не мешало бы установить динамики в палатах.

Доктор Бретку стал смотреть другими глазами на легко ранимую, хрупкую Дину Симионеску и искать встреч с ней именно теперь, когда она его избегала.

В один прекрасный день выписался выздоровевший актер. Он горячо пожал руки доктору Добре, благодаря которому остался в живых, и с удивлением почувствовал, что в то мгновение, когда он отвешивал ему низкий поклон, как в театре, этот грозный человек поцеловал его в макушку. Но, вероятно, это ему только показалось…

Перевод с румынского М. Малобродской.

ЕУДЖЕН БАРБУ

Великая русская и советская литература располагает и великой читательской публикой. Вот почему писатель, чьи произведения уже переводились на литературный язык Толстого, каждый раз взволнован оказанной честью.

Я хочу надеяться, что русские переводы «Ямы» и «Северного шоссе» в какой-то степени представили меня советским любителям книги.

Что бы я мог еще сказать тому, кто прочтет написанные мною страницы? Лишь одно — а именно, что, представая снова перед столь требовательным читателем, я мечтаю только о том, чтобы ему понравиться.

С сердечным приветом.

Апрель 1973 г.

Бухарест

ТАКАЯ У НИХ РАБОТА

Телефонный звонок прозвучал глухо, как обычно; сукно на письменном столе поглотило всю его тревожную настойчивость. Маркидан покосился на столик возле себя, но красный глазок не мигал, — значит, вызывает его не начальник. Ему оставалось дочитать всего несколько строк длинного письма, полного еле сдерживаемого возмущения положением дел в одном из провинциальных театров, где все действительно обстояло из рук вон плохо, и труппа превратилась в жалкий паноптикум не потому, что актеры состарились и утратили чувство времени, не потому, что нельзя было найти молодых режиссеров, готовых ставить и классиков и современников, и не потому, наконец, что театр, как таковой, устарел, а просто-напросто потому — и он это знал отлично, — что директор театра, при всей его бурной активности на партийных собраниях, был человеком несовременным, отсталым, бездарным и духовно нищим: вот уже двадцать лет он долдонил одно и то же и приводил аргументы, в которые и сам не верил. Надо было принимать решительные меры, но они всё откладывались, кто-то уверял кого-то, что хотя директор человек бесталанный и никчемный, но заменить его в этой глухой дыре некем, пусть уж он остается в своем кресле и произносит бесконечные, пустые, напыщенные речи. И он, Маркидан, партийный активист, сравнительно недавно пришедший сюда с промышленного предприятия, где все, что устарело и износилось, тут же заменяется на новое и современное, вынужден был соглашаться с тем, что в таком захолустье и вправду невозможно найти замену этому важному господину, этому седоголовому трибуну с настороженным взглядом темных барсучьих глаз, звучным, хорошо поставленным голосом несостоявшегося актера, — ведь именно творческая несостоятельность привела его на высокую должность в глухом провинциальном театре, где он и стал духовным банкротом. Рука устало разжалась, выпустила красный карандаш, — он упал на белый лист, заполненный ровными, отстуканными на машинке строчками, — и потянулась к телефону. В трубке что-то негромко щелкнуло, кто-то соединил Маркидана с далеким городом, послышался вялый, неторопливый и словно сонный голос: «Здравия желаю. (Невыносимое, смиренное, подобострастное «Здравия желаю» привычного службиста.) У телефона Сенека Ионеску!»