Седые, жидкие, тонкие, как паутинки, волосы — вот что ему вспоминалось, когда он думал о Сенеке Ионеску. «Слушаю, товарищ Ионеску», — ответил он сухо, как всегда, когда хотел, чтобы этот человек, известный своей велеречивостью, излагал свои мысли не слишком пространно. В прошлом адвокат, Ионеску говорил мягко и витиевато, прибегая к императивам лишь в редких случаях; с Маркиданом он держался слегка заискивающе, как, впрочем, это делали здесь все, кому доводилось с ним сталкиваться, особенно те, кто принадлежал к аморфной и серой толпе просителей. «Гаврил Бузя покончил с собой», — услышал он тусклый, апатичный голос и посмотрел в окно, где все было залито ярким апрельским солнцем, напоено ароматом цветов. Зима в этом году была мягкая, в марте прошли обильные дожди, весна припоздала и теперь стремительно и победоносно наверстывала упущенное. «Когда это произошло?» — спросил он почти машинально, еще не вникнув в жуткий смысл услышанного. «Сегодня ночью». Маркидан не спросил, как это случилось, не выразил удивления тем, что человек, известный своей твердостью и непреклонностью, закончил жизнь столь неожиданно. У сильных духом бывают такие спады, минуты величайшей слабости, пронзительного одиночества и недовольства другими, когда, стремясь избавиться от отвращения и нестерпимой горечи, они выбирают кратчайший путь. «Так, — добавил он отрывисто и поспешно. — Когда похороны?» — «Послезавтра», — последовал столь же поспешный ответ. «Дети есть?» — «Двое». — «Так. А что жена?» — «Звонила, требует объяснений…» При этих словах Маркидана охватила слепая ярость. Обычно он сдерживался, но тут не стерпел и грубо заорал в черную эбонитовую чашечку, срывая злость на своем собеседнике: «Почему же вы ей этих объяснений не даете? Почему не скажете, как все вы ему мешали, как прорабатывали на собраниях, как науськивали на него самонадеянных молокососов, которые объясняли — ему! — что такое наука? Чего вы еще ждете?» Он швырнул трубку, вскочил и пробормотал: «Ах ты, дерьмо собачье, да я б тебя, старого жулика, погнал к чертовой матери, но твоя жена водится с какой-то важной персоной, и я все время натыкаюсь на глухую стену, я связан по рукам и ногам. А когда тот, другой, пришел сюда, я наобещал ему с три короба и ничего не смог пробить; он же, вероятно, решил, что так уж оно теперь и будет, что своего ему все равно не добиться, у него истощилось терпение, и он повесился или застрелился из какого-нибудь револьвера, завалявшегося у него с войны». Он вспомнил, как Бузя кипятился в зале заседаний ученого совета, как кружил вокруг стола, накрытого дорогим плюшем цвета перезрелой вишни, не обращая ровно никакого внимания на венецианские зеркала, развешанные по стенам старого господского дома, в котором разместился совет, как твердой рукой наливал воду в стакан и делал короткий глоток, перед тем как снова кинуться на своих противников, которые внимали ему совершенно хладнокровно: у них были все основания не волноваться, они ведь знали, что могут иронически и пренебрежительно относиться к тому, с какой яростью он бился все о ту же бесконечную стену равнодушия; вспомнил он вдруг и этих людей, которых ему не раз доводилось видеть: бесформенная масса потных затылков и лбов, хорошо отутюженных костюмов, накрахмаленных рубашек, багровых лиц, потерявших способность краснеть от стыда, вызывающее самодовольное здоровье, перед которым робеют бледные служащие, с самого раннего утра до позднего вечера гнущие спину за рабочим столом, — они пишут и переписывают бесчисленные бумаги, бумаги, где есть все — ошибки, глупости, самые невероятные предложения, которые приносят начальству успехи, поздравления, награды. Вот какую жизнь ведут эти люди, совсем не такие благополучные и холеные, не такие фальшивые в своих мыслях, словах и делах, чаще всего никому не известных. Гаврил Бузя выступал против этой массы плоских лиц — лоснящихся, самоуверенных, на которых отражалась ограниченность, алчность, тщеславие, неутолимая потребность в лести; он ненавидел эту часть интеллигенции за ее паразитизм, за то, что она требует к себе незаслуженного внимания, растрачивает на себя деньги, предназначенные на научно-исследовательскую работу; не всю, конечно, интеллигенцию — есть много молодых и немолодых научных работников, которые не толкутся по заседаниям и официальным банкетам, стараясь обратить на себя внимание льстивыми улыбками и подобострастными поклонами, вывезенными из Лондона или Парижа; существуют, бесспорно, и никому не известные немногословные, скромные люди, которые трудятся в тесных старых домиках где-то на окраине города; этими людьми почти никто не интересуется, редко раздается в телефонную трубку теплый голос какого-нибудь энергичного активиста, вчерашнего рабочего, который не забыл, что такое человечность и день-деньской хлопочет, выискивая таких вот романтиков, которые работают, «не обеспеченные условиями», как пишут активисты своим корявым почерком в коротких отчетах, содержащих факты и только факты. И тогда поднимается бюрократическая суета, от которой нет спасения, бумаги снуют снизу вверх и сверху вниз, раздаются вздохи притворного сочувствия, появляется невероятная предупредительность, откуда ни возьмись возникают благодетели, — сначала они беспрерывно звонят по телефону и все обещают и обещают, а потом очень сердятся и ругают кого-то, кто заверил их, что все будет в порядке, но, к сожалению, подвел, кружится карусель из обещаний, бумаг и телефонных звонков и останавливается только тогда, когда вмешивается еще кто-то, кто до тех пор помалкивал, а теперь, ссылаясь на неведомо как полученную справку, убедительно доказывает, что данный случай, конечно, вызывает тревогу, но прежде надо подумать о том, как улучшить жилищные условия товарищу Икс, у которого всего две комнаты, хотя его сын только что женился, или тетка больна раком, или еще что-нибудь в этом духе…