Когда больница вступила в осень, будто перегруженный страданиями ковчег, с трудом плывущий по золотым и медным волнам окружающих лесов, самочувствие доктора Штефэнеску ухудшилось. Каждый день, в обед, когда он возвращался к себе, он еле удерживался на ногах на пороге своей комнаты. Остатки его легких уже не в силах были полностью втягивать в себя то влажный, то сухой и холодный воздух этой мягкой осени, а сердце отказывалось придерживаться их беспорядочного, хаотично ускоренного ритма. По утрам, глотнув кислорода из подушки, которая теперь все время находилась у него под рукой — в изголовье кровати, на лабораторном столе или у магнитофона, — он медленно, по стеночке тащился в лабораторию. Там он сидел, склонившись над микроскопом, столько же времени, что и прежде, но его рука все чаще тянулась за кислородной подушкой и все чаще другие врачи — Бретку, Мэнилэ, Стан, Симионеску — вынуждены были оставлять больных в палате, прибегать по зову лаборантки и делать ему очередной укол, чтобы заставить сердце биться ровнее и на какое-то время отвести когтистую лапу, готовую его удушить.
— Вам нельзя работать, — строго говорил доктор Стан. — Это же самоубийство!
— Вам нельзя работать… хоть какое-то время, — нетвердо повторяла напуганная Дина Симионеску. — Доктор, сделайте перерыв, прошу вас!
Но Павел мягко качал головой. Он ничего не отвечал, но знал лучше всех, что перерыв в работе может себе позволить только тот, у которого все еще впереди.
— Да отстаньте вы от него. Работай, Павеликэ, работай, сколько влезет, — кричал доктор Добре, понимая, что если Павла отстранить от работы, он неминуемо погибнет, так как болезнь сразу одержит верх над лишенной смысла жизнью.
Врачи переглядывались.
— По-моему, Добре просто спятил, — осуждающе усмехался Бретку. — Он до того нежно обращается с Штефэнеску, что становится тошно от этого сюсюканья, но эксплуатирует его безжалостно.
— А Штефэнеску не бросает работы из тщеславия. Он, видите ли, желает умереть на поле брани. Начитался книжек, — возмущался доктор Мэнилэ. — Словно хочет сказать нам, здоровым: «Видите, на что способен больной человек? Видите, какие вы лентяи?» А только всевышний знает, каким разбитым прихожу и я каждый вечер домой. Он упорно пытается доказать, что он коммунист, а коммунист борется до последнего дыхания.
— Но больше всего достоин осуждения не Штефэнеску, а Добре. Ежедневно тащит ему подарочек — два-три анализа сверх нормы, и как раз во время обеда, как будто нарочно подгадывает, чтобы продержать его еще часок-другой в лаборатории.
Несмотря на все эти разговоры, другие врачи тоже приносили в лабораторию чуть ли не каждый день дополнительные анализы — то ли о чем-то забыли накануне, то ли хотели во что бы то ни стало поскорее справиться с каким-то тяжелым, не поддающимся обычному лечению случаем. Все они знали, что Павел Штефэнеску не откажет им, и вообще очень удобно, когда можно обратиться к человеку, который безошибочно выдаст результат именно тогда, когда тебе это нужно.
Послеобеденные часы Павел проводил сейчас у закрытого окна. Он носил толстый серый халат с отворотами полинявшего, унылого красного цвета, шея была обернута шерстяным шарфом, на голове — шерстяная шапочка, связанная сестрой Марией, а на ногах — серые фетровые боты. Откинувшись на спинку стула, он смотрел на черный холм с кое-где еще сохранившимися пучками травы, на высокие, обнаженные деревья на вершине; их ветки описывали широкие жесты отчаяния на сизой полоске неба, по которой иногда пробегали белые облака, озаренные в сумерках то алым, то золотистым светом солнца. Картина была бесконечно прекрасной. И если случалось, что в это время входила сестра Мария, Павел прерывистым шепотом просил ее распахнуть на минутку окно — он сам не мог этого сделать, так как холодный воздух слишком резко ударил бы в грудь. В эти короткие минуты, крепко придерживая халат и шарф, Павел вдыхал воздух, приплывший с горных вершин, от влажных, усыпанных увядшими листьями лесов. Сама природа дарила ему этот благоухающий воздух, давая знать, что она находится рядом, в двух шагах от него и в этот миг принадлежит ему в равной степени, как и всем остальным. Сестра закрывала окно, и Павел, утомленный радостными ощущениями, смеживал веки под толстыми линзами очков и отрешенно улыбался.