Получив запас огневого снаряжения, армия начала переправляться через Кубань на дощатом пароме, захваченном передовым конным отрядом. Силы армии к этому времени исчислялись в девять тысяч штыков и сабель и четыре тысячи лошадей. Переправа продолжалась три дня. Огромным табором раскинулись по сторонам ее воинские части, обозы, повозки, парки. Весенний ветер трепал лохмотья вымытого белья, развешанного на оглоблях. Дымили костры. Паслись на лугах стреноженные лошади. Повеселевшие офицеры влезали на возы и в бинокли старались рассмотреть в синеющей дали сады и купола заветного города.
– Честное слово… Вот так же крестоносцы подходили к Ерусалиму.
– Там, господа, были жидовочки, а здесь – пролетарочки…
– Объявим женскую социализацию… Хо-хо…
– В баню, на бульвар, и – пива!
Со стороны Екатеринодара не было попыток помешать переправе. Иногда только постреливали разведчики. Красные решили защищаться. Спешно, всем населением – женщины и дети – рыли окопы, путали проволоку, устанавливали орудия. Из Новороссийска подъезжали эшелоны черноморских моряков, везли пушки и снаряды. Комиссары говорили в воинских частях о классовой сущности корниловских добровольцев, о том, что за их спиной «беспощадная мировая буржуазия, которой, товарищи, мы даем решительный бой», – и клялись – умереть, а не отдавать Екатеринодара.
На четвертый день Добровольческая армия двинулась на штурм столицы Кубани.
Ураганным огнем батарей, со стороны Черноморского вокзала и от пристаней на Кубани, были встречены бешено наступающие колонны добровольцев. Но неровная местность, сады, канавы, изгороди и русла ручьев дали возможность без больших потерь подойти к городу.
Здесь завязался бой. Близ так называемой фермы, – у белого домика, стоявшего на опушке тополевой, еще голой рощи на высоком берегу Кубани, – красные оказали упорное сопротивление, были выбиты, но снова густыми толпами бросились на пулеметы, овладели фермой и через час вторично были выбиты кубанскими пластунами полковника Улагая.
На ферме, в одноэтажном домике, сейчас же расположился Корнилов со штабом. Отсюда как на ладони виднелись прямые улицы Екатеринодара, белые высокие дома, палисадники, кладбище, Черноморский вокзал и впереди всей панорамы – длинные ряды окопов. Был яркий весенний ветреный день. Повсюду взлетали дымки выстрелов, и сияющий простор тяжело, надрывая душу, грохотал от непереставаемого рева пушек. Ни красные, ни белые не щадили жизней в этот день.
В белом домике главнокомандующему Корнилову отвели угловую комнату, поставили полевые телефоны, стол и кресло. Он сейчас же вошел туда, сел за стол, разложил карту и погрузился в размышления над ходами затеянной игры. Два его адъютанта – подпоручик Долинский и хан Хаджиев – стояли – один у двери, другой у телефонов.
Калмыцкое, обтянуто-морщинистое лицо главнокомандующего, с полуседыми волосами ежиком, было мрачно, как никогда. Сухая маленькая рука с золотым перстнем безжизненно лежала на карте. Он один, вопреки советам Алексеева, Деникина и остальных генералов, решился на этот штурм, и теперь, к исходу первого дня, самоуверенность его поколебалась. Но он не сознался бы в этом и самому себе.
Допущены были две ошибки: первая – это то, что треть войск, с генералом Марковым, была оставлена на переправе для охраны обоза; поэтому первый удар по Екатеринодару оказался недостаточно сосредоточенным и не принес того, что ожидали: красные выдержали, уцепились за окопы и засели, видимо, прочно. Вторая ошибка заключалась в том, что к Екатеринодару была применена тактика карательной экспедиции, та же, что и раньше, в пути – к станицам: город обкладывался со всех сторон (на правом фланге – движением пехоты и пластунов вдоль реки к кожевенным заводам, на левом – глубоким обходом конницей Эрдели), с тем чтобы запереть все ходы и выходы и расправиться с защитниками города и с населением как с «бандитами» и «взбунтовавшимися хамами», – расстрелом, виселицей и шомполами. Такая тактика приводила к тому, что сопротивляющиеся решали – лучше умереть в бою, чем на виселицах. «Корнилов всех собрался погубить!» – кричали по городу. Женщины, девушки, дети, старый и малый бежали под пулями в окопы с кувшинами молока, с варениками и пирогами: «Кушайте, матросики, кушайте, солдатики, товарищи родные, постойте за нас…» И продолжали носить защитникам пищу и жестянки с патронами, хотя повсюду, особенно к вечеру, скакали верхоконные, крича: «Долой с улиц! По домам! Туши огни!..»
Так первый день принес преимущество красным. Белые в этот же день потеряли троих лучших командиров, около тысячи офицеров и рядовых и расстреляли, без ощутимой цели, свыше трети огневого снаряжения.
А из Новороссийска, прорываясь сквозь огневые завесы, прибывали и прибывали растрепанные поезда с матросами, снарядами и пушками. Бойцы из вагонов бежали прямо в окопы. Из-за скученности и отсутствия командования потери были огромны.
Корнилов, не выходя из угловой комнаты на ферме, сидел над картой. Он уже понимал, что иного выхода нет – или взять город, или умереть всем. Его мысли подошли к черте самоубийства… Армия, которой он единолично командовал, таяла, как брошенные в печь оловянные солдатики. Но этот бесстрашный и неумный человек был упрям, как буйвол.
На церковной паперти в станице Елизаветинской на солнцепеке сидели десятка два раненых офицеров. С востока, то усиливаясь, то западая, доносился орудийный гром. А здесь, в безоблачное небо над колокольней, пробитой снарядом, то и дело взлетали голуби. Площадь перед церковью была пуста. Хаты с выбитыми окнами – покинуты. У плетня, где на сирени лопнули почки, лежал лицом вниз полузакрытый труп, покрытый мухами.
На паперти говорили вполголоса:
– Была у меня невеста, красивая, чудная девушка, так и помню ее в розовом платье с оборками. Где она теперь – не знаю.
– Да, любовь… Как-то даже дико… А тянет, тянет к прежней жизни… Чистые женщины, ты великолепно одет, спокойно сидишь в ресторане… Ах, хорошо, господа…
– А пованивает этот большевичок. Засыпать бы его…
– Мухи сожрут.
– Тише… Постойте, господа… Опять ураганный огонь…
– Поверьте мне, это – конец… Наши уже в городе.
Молчание. Все повернулись, глядят на восток, где серо-желтой тучей висят дым и пыль над Екатеринодаром. Ковыляя, подходит рыжий, худой, как скелет, офицер, садится, говорит:
– Валька сейчас умер… Как кричал: «Мама, мама, слышишь ты меня?..»
Сверху с паперти проговорил резкий голос:
– Любовь! Барышни с оборками… Еррррунда. Обозные разговоры. У меня жена покрасивее твоей невесты с оборками… и ту послал к… (Зло фыркнул носом.) Да и врешь ты все, никакой у тебя невесты не было… Наган в кармане да шашка – вот тебе вся семья и прочее…
Рощин, ходивший с винтовкой в карауле у церкви, остановился и внимательно взглянул на говорившего, – у него было мальчишеское, со вздернутым носом, светловолосое лицо, две резкие морщины у рта и старые, тяжелые, мутно-голубого цвета глаза непроспавшегося убийцы. Рощин оперся на винтовку (все еще болела нога), и непрошеные мысли овладели им. Воспоминание о брошенной Кате острой жалостью прошло в памяти. Он прижал лоб к холодному железу штыка. «Полно, полно, это – слабость, это все не нужно…» Он встряхнулся и зашагал по свежей травке. «Не время жалости, не время для любви…»
У кирпичной стены, разрушенной снарядом, стоял, глядя в бинокль, коренастый, нахмуренный человек. Щегольская кожаная куртка, кожаные штаны и мягкие казацкие сапоги его были забрызганы засохшей грязью. Около него в кирпичную стену время от времени цокали пули.
Ниже, в ста шагах от него, расположилась батарея и зеленые снарядные ящики. Лошадей только что отвели к забору, и они стояли понуро, навалив дымящийся навоз. Прислуга, сидя на лафетах, смеялась, курила, – поглядывали в сторону командира с биноклем. Почти все были матросы, кроме троих оборванных бородачей-артиллеристов.
Дым и пыль заслоняли горизонт – линии окопов, складки земли, сады. То, что разглядывал командир, неясно появлялось и исчезало из поля зрения. Из-за дома, где он стоял, вывернулся медно-красный, в одном тельнике, матрос, проскользнул по-кошачьи вдоль стены и сел у ног коренастого человека, обхватил колени татуированными сильными руками, чуть прищурил рыжие, как у ястреба, глаза.