— Черт нас побери!
— В чем дело?
— Мы все «завтра» да «завтра». Вы думаете, кулаки этой ночью будут спать? Думаете, они ничего не узнают? Плохи они будут.
— Ну что, что?
— Караулы надо сегодня же с вечера на концах улиц поставить. По два человека на каждый конец. Как это мы упустили?
— Правда, Илья, — подтвердил Сорокин. — Как только стемнеет, они — не один, так другой кулак — двинутся с хлебом или прямой дорогой на станцию, или окольным путем в чужое село.
— Всех караульных нужно человек шестнадцать, — подсчитал Илья. — Только кого назначить? Если из бедноты, они за ночь устанут и завтра на проверку амбаров не выйдут.
— Надо из мужиков, кои живут в крайних избах на концах улиц, — предложила Соня. — Обяжем их стоять возле своих изб и задерживать каждого, кто будет выезжать из села.
— А если они гумнами? — спросил я. — А там на дорогу — и к станции!
— И это верно, — согласился Григорий.
Долго думали, как организовать караулы и где их поставить.
— Очень просто, — додумался Илья. — Все дороги на станцию идут через мост Варюшина оврага. Его не миновать. Вот под мостом и поставить усиленный караул.
— Под мостом? — удивился Григорий.
— А что же?
— Караульщики не полезут под мост, испугаются.
— Найдем фронтовиков, — проговорил Илья, — не струсят. У некоторых винтовки для острастки и для храбрости есть.
Мы сидели дотемна. Договорились, что караулы следует выставить только на концах улиц. Мост оставили в покое.
Приказы были переписаны. Григорий их подписывал, расписались и все члены комитета. Документы важные — на каждом печать. Роздали их членам комитета и пошли наряжать караулы. Мы с Никитой и Соней направились домой.
Было уже темно. Под ногами хлюпала грязь.
— Ну, Соня, как тебе нынче понравилось? — спросил я. — Не боишься?
— Чего бояться!
Мы проводили Соню до ее дома. Когда подошли к нашей избе, Никита сказал:
— Видать, славная девушка.
В доме все уже спали, кроме матери. Она ждала нас в темноте. Зажгла пятилинейную лампу, на дне которой было совсем мало керосину, и торопливо принялась собирать на стол. При этом она не молчала. Не в ее натуре молчать. Сперва она делала нам проборку вообще.
— Ушли — и пропали. Не жравши целый день. Хоть бы далеко были, а то вот тут. Ждала, ждала, у самой кишки подвело. Похлебка-то не остыла еще. Курятиной пахнет?
— Пахнет, мама. Гляди, сколько жиру. На два дня хватит.
Тут за одного меня взялась. Упрекала, что я заморил своего товарища, что и сам-то иссох и — «что, тебе больше всех, что ль, надо?»
— Убьют тебя, право слово, убьют, — заключила она. И заранее по моей душе всплакнула.
Но я знал ее натуру. С горя мать редко плакала, в таких случаях уходила в себя, крепко поджимала губы и молча давала кому-нибудь из детей подзатыльник. Попадется, отец — и ему достанется. Но отец знал ее характер и уходил «от греха подальше». Если ей становилось совсем невтерпеж, она отправлялась к куме Мавре и пропадала там весь день.
Теперь мать всплакнула не потому, что «убьют меня», а потому, что была довольна мною, что характером я пошел не в отца, а в нее, в мать. Так ей думалось, так ей, вернее, хотелось. Что ж! Пусть. За эти дни я не заметил, чтобы мать с отцом ругались, как прежде. Нет, не было. Поворчат друг на друга — и все. Может быть, нас стесняются? А может быть, время иное. Мать стала добрее к отцу, не обзывает его «глиной», «кислятиной», «нелюдимом» и другими прозвищами, которые соответствовали его характеру, и потому он их не любил. В голосе ее не было того раздражения, как прежде. Года, что ли, сказываются? Или нужда миновала? Земля теперь есть, хлеб водится, обидеть некому, а заступиться есть кому.
— Отец спит? — осведомился я.
— Дрыхнет, — ласково сказала мать. — Умаялся лысый.
И она тихо засмеялась. Потом спросила:
— Куда вы его, идола, присудобили?
— Это, мать, тайна.
— К кому он, говорю, пойдет хлеб вешать?
— Ни к кому. Без него обойдутся.
— Это почему же без него? — строго, с обидой спросила мать.
— Похрабрее, те пойдут, — не сдавался я. — А ты откуда знаешь, что хлеб начнут перевешивать?
— Чай, он сам сказал мне. Только не сказал у кого.
— Правильно сделал. Скажи тебе, а ты — Мавре, а Мавра — всему свету. Ты меня, мать, прости, ты на язычок слабовата.
Мать вздохнула.
— Обидно, сынок, не даешь мне скастки, а я, правда, болтлива. Привычка.
— У Мавры научилась.
— Мавра… что-о, — протянула мать и вышла в сени за молоком.
Как ни устали мы, а спать не хотелось. Никита все время молчал, он прислушивался к нашему разговору. Некоторые слова были ему непонятны.