Отцовские покои – самые пышные во дворце – до сих пор пустовали. Я стеснялась поселиться в них, пока не поняла, что это глупо. Если я буду жить там, я окажу дань уважения отцу. Кто, кроме меня, вправе претендовать на это?
Царские покои занимали верхний этаж алебастрового дворца. Они протянулись от северо-западной оконечности Локийского мыса – где окна смотрели на маяк через лазурные воды гавани – на юго-восток, к открытому океану. Морские ветры продували палаты насквозь, отчего ониксовые полы всегда были восхитительно прохладны, подобно сладкому фруктовому льду, которым мы лакомились летом. В залах играли лучи света. Они пересекали пол по мере того, как солнце проделывало путь от одного окна к другому, превращая апартаменты в большие солнечные часы. Ночью комнаты заливала луна. Море наполняло дворец столь щедрыми звуками, что пропадало всякое желание приглашать музыкантов и дополнять голос волн мелодиями человеческих инструментов. Воистину, царские покои казались волшебным воздушным чертогом.
Я бродила по ним и размышляла, что оставить как есть, а что изменить. Меня поразила страсть отца к собирательству. Чего только не было в его палатах: африканские кровати черного дерева, инкрустированные слоновой костью из страны Пунт; искусно сработанные металлические столы из Дамаска; разукрашенные подушки из Сирии; тканые ковры из Индии и шелковые занавеси из дальних стран Востока. Стояли расписные греческие вазы, канделябры из нубийского серебра и водяные часы из Рима. Из того, что делали в Египте, отец особенно ценил базальтовые статуэтки богов и тончайшие сосуды многоцветного стекла, которыми славились стеклодувы Александрии. Царские покои напоминали некий всемирный рынок, где собрались не обычные торговцы, но величайшие искусники, подлинные мастера своего дела. Прозрачные оконные занавески из белого шелка трепетали и хлопали на легком ветерке, словно старались высветить прекрасные вещи в разных ракурсах и показать их во всей красе.
Отцовская гардеробная – комната величиной с обычную залу для приемов – была битком набита хламидами, мантиями, сандалиями и плащами. Я улыбнулась, вспомнив, как он любил наряжаться для торжественных церемоний. Жаль, что его платья, в отличие от водяных часов, не могут перейти ко мне…
Тут я неожиданно почувствовала, что в комнате я не одна. Кто-то стоял за моей спиной. Я мигом обернулась и узнала знакомое лицо одной из дворцовых служанок.
– Я тебя не заметила, – сказала я. – Как тебя зовут?
– Хармиона, царица, – ответила та глубоким хрипловатым голосом. – Прости меня. Я не хотела тебя напугать.
– Ты была хранительницей царского гардероба?
– Да. Замечательная работа, – с улыбкой проговорила девушка, и я отметила ее не сильный, но отчетливый македонский акцент.
– Ты македонка? – спросила я.
На эту мысль наводила и ее внешность: рыжеватые волосы и дымчатые серые глаза.
– Да, царица. Его величество взял меня к себе на службу, когда гостил в Афинах. – Последовала скромная, почти неуловимая пауза. Мы обе знали, что Афины мой отец посетил после своего низложения, по пути в Рим. – Говорят, наши семьи состоят в дальнем родстве.
Хармиона мне понравилась. Не могу сказать точно – то ли меня очаровал ее голос, то ли манера держаться.
– Ну и каковы теперь твои планы? Вернешься в Афины или останешься здесь, при моем гардеробе?
Честно признаться, я остро нуждалась в хранительнице одежд. Нянька, занимавшаяся мною в детстве, в нарядах практически не разбиралась. От нее я выучилась лишь тому, что подпалины выводят молоком, а пролитое на тунику вино посыпают солью.
Хармиона расплылась в улыбке:
– Если сочтешь меня достойной, я буду безмерно счастлива остаться с тобой.
– Достойной? Уж если ты умела управляться со всем этим, – я обвела жестом поблескивавшие груды парчи и шелков, – то с моими платьями справишься без труда. Понять бы еще, что делать с отцовскими нарядами.
– Прибереги их, пока у тебя не родится сын, который сможет их носить.
– Ну, боюсь, это случится еще не скоро и все платья выйдут из моды.
– Напрасно боишься, царица. Парадные царские облачения не так быстро выходят из моды, как обычная одежда…
Что ни говори, в голосе ее заключалось какое-то волшебство – как будто перед тем, как произнести слово, она убаюкивала его в колыбели.