Так прошло несколько лет, года два или три. Оливер очнулся внезапно. Его как будто ударило, как будто бездна растворилась под ногами. Одна простая мысль сверкнула в его голове: истинно сказано, что избран лишь тот, кто успешен в делах, но ведь избран лишь тот, кто успешен в добрых делах, а он какой уже год успешен только в бесовских забавах, ибо охоты, кости, карты, вино даны нам не Богом, но дьяволом. Как он живёт?! Как попал во мрак и как свет праведной жизни стал ненавистен?! Как превратился в грешника и стал, может быть, первым из них?!
Настало чёрное время беспросветных мучений. Оливер тяжко страдал оттого, что сбился с пути, и ещё больше страдал оттого, что не знал, как ему воротиться на праведный путь, на который наставляли его и отец, и Томас Бирд, и Сэмюэль Уорд, и бродячие проповедники, на день ли два заходившие в Гентингтон. Он снова не спал по ночам, а если ненадолго погружался в полусон-полубред, ему снились страшные сны. То из кромешной тьмы выступал поганый Тофит, скалил редкие зубы и тянулся к нему когтистыми лапами, то он видел чёрный громадный крест, воздвигнутый на главной площади Гентингтона, и был тот крест так необъятно-высок, что не было видно домов, а церковь Иоанна Крестителя представлялась детской игрушкой, но самое ужасное таилось в том, что крест был пуст, он же знал, что это крест, на котором язычники распяли Спасителя, он силился увидеть Его, и видел одну перекладину, которая вдруг отступала и таяла вдалеке, на месте креста вырастали дома, и в окнах домов не светились огни.
Оливер кричал, пробуждался и вскакивал, ошалело глядя перед собой. Следом за ним вскакивала взъерошенная Элизабет, причитала, тормошила его, гнала служанку за доктором и рыдала. Добрый доктор осматривал его с должным вниманием, считал пульс, трогал голову мягкой рукой, что-то изъяснял об ипохондрии, о неподобающей меланхолии, прописывал пить на ночь отвар зверобоя, валерьяны и мяты, качая головой и вздыхая, и как было доктору не вздыхать и не качать головой, когда больной был высок ростом, широк в плечах и в груди, с мясистым лицом и крепкими кулаками, под которые лучше не попадать, откуда тут привязаться болезням, более свойственным истерическим женщинам в обычный период кровей.
Он пил отвар, засыпал и по-прежнему видел кошмары: то хмурое небо, пологий берег, свинцовые воды реки и кругом ни души, то безлюдное мрачное поле и на нём одинокое дерево с кривыми ветвями и на ветвях ни листа, то отвесный обрыв — он стоит на самом краю и чувствует, что может упасть, всем телом гнётся, гнётся назад и вдруг просыпается в холодном поту. Ужасным тут была именно пустота, безлюдье, эта возможность упасть с высоты, хотя он не падал ни в одном сне, и это тоже было ужасно, потому что сам твёрдо знал, как низко пал.
Оливер худел, тяжёлые морщины набегали на лоб, вокруг рта залегали глубокие складки. Он думал о смерти, и чем чаще думал о ней, тем становился уверенней в том, что скоро умрёт. Элизабет тоже поверила в его близкую смерть и тоже стала худеть. Кромвель стал готовиться к смерти. Душа его была грязна и черна, с такой душой нехорошо умирать, им овладела страсть покаяния. Он припоминал свои бесовские игрища, свои постоянные выигрыши, чужие деньги жгли ему руки, при встрече он затаскивал к себе своих бывших партнёров по картам или костям и, человек небогатый, подчас нуждавшийся в лишней копейке, трясущимися руками совал остолбеневшему приятелю несколько фунтов и торопливо шептал скрипучим срывавшимся голосом: