— Главная же опасность, товарищи, состоит в том, — озабоченно говорил Сулковский, — что бунт в Старой Калитве, убийство продотрядовцев — дело далеко не стихийное. В соседней, Тамбовской губернии, как вы знаете, действует целая армия Антонова, и я убежден, что антоновцы проникли и в нашу губернию. Возможно, что наши, воронежские, кулаки и эсеры сами установили связь с антоновцами, получили от них поддержку. Во всем этом вам, Федор Михайлович, и вам, Николай Евгеньевич, как чекисту, следует глубоко разобраться, как можно быстрее обезвредить бандитских главарей, и в первую очередь Колесникова. Судя по всему, это хитрый и жестокий враг…
Все это Алексеевский уже знал, он лично много рассказывал Сулковскому о тревожных донесениях, шедших из южных уездов губернии; ответственный секретарь губкомпарта все внимательно выслушивал, многое записывал или просил составлять краткие справки. Досадовал, что мало в губернии сил, этим и воспользовались враги революции, это помогло им поднять на юге губернии восстание.
Алексеевский, в такой же длинной, как и у Мордовцева, шинели, перепоясанной командирскими ремнями, в белой барашковой папахе, с жестковатой скобкой бороды на строгом молодом лице, шагал рядом с губвоенкомом, подробно вспоминал события нынешнего дня, разговоры, наставления. В душе он был рад, что их вместе с Мордовцевым поставили во главе такого большого и ответственного дела, и дело это они постараются выполнить достойно. Силы собраны серьезные: против банд Колесникова пойдут части Красной Армии, милиция, ЧОН и чека. Противостоять таким силам непросто, перед ними Колесников не устоит. Правда, Колесников может применить какую-нибудь тактику, отойти, но рано или поздно он вынужден будет принять бой…
У драмтеатра Мордовцев с Алексеевским расстались.
Алексеевский пожал холодную тонкую руку губвоенкома («А нездоров все-таки Федор Михайлович, вон, глаза даже желтые!»), обговорив план на завтра — завтра они должны тронуться в путь, на Россошь. Некоторые выделенные губернии воинские части уже ушли, артиллерию и пехоту решено отправить поездом, товарняком, конница же пойдет своим ходом. Штабу бригады надо выехать на день раньше…
…У себя в кабинете Алексеевский, не раздеваясь, стал зачем-то выдвигать ящики большого, на точеных ножках стола. Стол достался ему по наследству, за ним сидели первые председатели Воронежской губчека — Павлуновский, Хинценбергс… Павлуновский погиб в восемнадцатом году, под Таловой, сражаясь с белоказаками Краснова, Хинценбергс тоже сражался с белыми в девятнадцатом году на Южном фронте, сейчас где-то в Москве, говорят, очень болен, практически не жилец на этом свете…
Жизнь человеческая… Грустные, грустные отчего-то мысли. И бумаги — зачем стал перекладывать? Что в них ищет?
Попалось на глаза письмо со знакомым почерком. Сунул, помнится, в ящик. Читал, конечно, конверт открыт, а не порвал, не выбросил. Письмо это давнее, написал его Миша Любушкин — дорогой друг юности, судьба с которым свела в Боброве, на партийной работе. Как давно, кажется, все это было — тихонький, с виду уездный Бобров с чистой речкой Битюгом, шумная его гимназия, революция… А уже три года позади…
Алексеевский вложил исписанные листки снова в конверт, сунул было его под шинель, в карман гимнастерки, потом передумал, оставил письмо в ящике. «Вернусь, напишу, чтоб Любушкин возвращался домой, нечего ему в Киеве сидеть, тут тоже работы невпроворот».
Задребезжал телефон, телефонистка спросила Алексеевского, он ли заказывал Павловский уездный исполком, Кандыбина?
— Да, я.
— Кандыбин у аппарата, — раздался знакомый густой голос, и Алексеевский невольно улыбнулся: голос этот, мощный, уверенный, очень шел ко всему облику Дмитрия Яковлевича. Познакомились они в мае в губкоме партии, и Алексеевского сразу как-то потянуло к этому спокойному, медлительному человеку. «Вот таких бы Кандыбиных парочку в чека», — мелькнула тогда мысль, но Алексеевский нигде ее не высказал: Кандыбин был на ответственной советской работе, Павловский уезд числился в трудных, так что…