Ворота наконец распахнулись, две женщины бросились к Колесникову, повисли на нем. Он стоял спокойный, даже равнодушный к объятиям жены и сестры, Прасковьи, морщась от боли в раненой ноге; не выпускал из рук уздечки, думая о том, что коня надо поставить в сарай, а потом, когда остынет, напоить.
— Ну будет, будет вам, — отстранил он женщин, ввел коня во двор. На крыльце показалась мать, и Колесников пошел к ней, поздоровался.
— Правда… с батькой-то? — спросил он, надеясь, что пьяные односельчане сболтнули неправду, но Мария Андреевна мелко закивала головой — правда, правда… Повернулась, пошла в дом, а Колесников занялся конем: вытер его мокрую вздрагивающую спину, отнес в сарай влажное, остро воняющее по́том седло, выдернул из лошадиных мокрых зубов теплые трензеля.
В доме он появился хмурый, с серым усталым лицом, тоже насквозь провонявший: даже от трехдневной щетины, казалось, несет лошадиным потом.
Женщины встретили его со сдержанной радостью: Оксана помогла снять шинель и сапоги, Прасковья приняла из рук дорожный, набитый чем-то мешок, Мария подхватила папаху, а еще одна сестра, угловатая Настя, все не могла найти себе дела, мешалась под ногами у взрослых. Мать же возилась у печи, двигала ухватами закопченные чугуны.
— Воды тебе поставила, — сказала она сыну, снявшему уже верхнюю одежду, в шерстяных носках расхаживающему по чисто вымытым доскам пола. — Помоешься трошки.
Колесников молча кивнул, пошел в дальнюю комнату, где в подвешенной к потолку зыбке заплакал в этот момент ребенок, и Оксана торопливо шагнула к ней, закачала с извечным припевом: «А-а-а-а… Баю-баюшки-и…»
— Танюшке-то два уже сполнилось, — улыбнулась она мужу, а Колесников, скользнув взглядом по свернувшейся клубочком девочке, отвернулся.
— Данилин ай мой? — спросил, не оборачиваясь, сдергивая резкими рывками гимнастерку. Спиной чувствовал, что Оксана онемела от его вопроса — стоит, видно, с открытым ртом, не знает, что сказать.
— Ну? Язык проглотила, чи шо? — В белой нательной рубахе, глазами, еще более потемневшими, беспощадными, он смотрел на нее.
— Да ты что… что ты говоришь, Ваня?! — Оксана вздрагивала всем телом: даже уложенные венчиком темно-русые волосы мелко и заметно тряслись.
— Что знаю, то и говорю, — хмыкнул Колесников, а Оксана торопливо, стыдясь, стала говорить ему, мол, помнишь же, в восемнадцатом году ты несколько дней был дома, отпускали тебя с фронта, но он не стал слушать ее, пошел к матери, в переднюю часть дома. Сел на скамью у печи, закурил, спросил, где похоронили отца, и Мария Андреевна рассказала, что все они исполнили, как хотел сам Сергей Никанорович: положили его рядом с дедом, могилу огородили, а по весне, вот, надо березки посадить. Колесников слушал, кивал, думал о чем-то своем.
Пришла Оксана, осторожно села рядом, спросила:
— Надолго, Ваня?
Он вытянул раненую ногу, поглаживал ее, молчком пыхая самокруткой. Сказал потом:
— Покамест нога заживет, а там видно будет.
Мария Андреевна уловила что-то в его голосе, отставила ухват. Подошла к сыну, вгляделась в лицо.
— Ты чего надумал, Иван? — спросила с тревогой. — Или списали тебя с Красной Армии-то?
— Спишут, как же! — усмехнулся он. — Другой раз уж дырявют, а малость шкуру залижешь — опять… Дома побуду.
— Браты твои что скажут? — всплеснула руками Мария Андреевна. — И Григорий, и Павло тож в Красной Армии, третьего дни письма прислали…
— У каждого своя дорога, — сурово отрезал Колесников. — Шесть годов по окопам вшей кормил, хватит. И за что, главное? В старое время у нас и кони, и коровы были, а сейчас где все это? Кому поотдавали?
— Да власть-то нашу поддержать надо, — горестно вздохнула Мария Андреевна. — Вишь, тяжко-то как. Голод в нонешнем году, Ваня.
— И ба́тька нету, — вслух думал Колесников. — То хоть он хозяйство держал, а теперь вы одни… Последнее растащат.
— Многие сейчас бедно живут, Ваня. — Оксана робко глянула на мужа, а Колесников не удостоил ее даже взглядом. «Бегала, бегала к Даниле, — вязко думал он. — Дыма без огня не бывает… Ну ладно, встретится он мне, хромой черт, в темном проулке».
Вода наконец согрелась, Колесников разоблачился; Оксана мыла его у печи, в глубоком корыте, и Колесников, отвыкший от ее рук, посмеивался.
Сели за стол поздно, помянули Сергея Никаноровича, женщины поплакали, а Колесников сидел прямой, грузный, мрачно поглаживал рукой мокрые еще короткие волосы. Оксана подкладывала ему куски получше, он принимал все как должное, ел с аппетитом.