Выбрать главу

Владимир Алексеевич подарил мне эту книгу, переплел я также вырезки из «Нашего современника» с этой повестью. Да то и другое зачитали. Давал приличным людям, но не вернули. Оба клянутся, что пропала, и не поймут каким образом. Говорили мы о ней тогда, когда книга не была еще написана. В Переделкине я встретил Солоухина, возвращающегося из магазина. В бесформенной зимней шапке и в несуразной какой-то куртке он шел по тропинке вдоль шоссе и нес в каждой руке по сумке. Этакий на вид мужик-строитель или механик из гаража. Отличало его от них только то, что держался он прямо и выступал с достоинством.

– Ну, пойдем, пойдем, Саша, милый, заходи.

На первом этаже переделкинской дачи жил тогда Борис Можаев, Солоухин – наверху. Закусывали грибами. Владимир Алексеевич, возвращаясь из Алепино, скупил на шоссе все продававшиеся грибы, свалил несколько ведер в багажник, привез в Переделкино и засолил. О своем собственном способе засолки грибов, простом и быстром, он рассказывал не без гордости. Грибы действительно были хороши. Повспоминали горы, посетовали на смуту. Он подарил мне только что вышедшую книгу «При свете дня».

– Что теперь? – спрашиваю.

И Солоухин принялся мне рассказывать об Аркадии Голикове.

– Что ты, Саша, что ты… – поднимал он голову характерным для него образом, словно кивал головой вверх, а не вниз. – Нас то учили, что Гайдар командовал в шестнадцать лет полком, а он на самом деле был начальником расстрельной команды. Тухачевский его, как известного палача, взял на подавление Антоновского восстания, и он уничтожал целые деревни с женщинами, стариками и детьми. А потом в Хакасии так развернулся… Все документально, все из архивов ЧОНа.

– А ты не боишься? – спросил я, и он ответил:

– У меня есть девиз Чингизхана. Не знаешь его?

– Нет.

– «Боишься – не делай, делаешь – не бойся».

Потом он привел этот свой девиз в «Последней ступени».

– Оля, у меня есть все книги папины, а вот «Последняя ступень» не подписана. Подпиши мне, пожалуйста, – попросил я.

– Ну что вы, Александр Александрович, разве я имею право подписывать папины книги?

– Кто же теперь подпишет?

– Мог только он.

В ее глазах стояли слезы.

Оля ушла, а я продолжал ходить по дому, хотя и чувствовал себя неловко: кругом лежат личные вещи Солоухина, будто вторгся я без спроса в его комнаты, в его жизнь. Однажды позвонил мой товарищ по альпинизму и говорит: «Один мой друг хочет познакомиться с Солоухиным. Мы на колесах, давай поедем к нему в Переделкино». Я ответил, нет, не могу, мне неудобно его беспокоить. Товарищ мой понять этого не мог: «Вы же старые друзья, в горах вместе были. Подумаешь, беспокоить…» Как я мог объяснить ему, что для меня Солоухин? Да, мы знакомы полвека и были дружны, нас связывало многое, но… Но я всегда чувствовал себя младшим братом Владимира Алексеевича, он мой учитель. Хотя мы почти ровесники, именно он, его книги определили мое место на земле. И, думаю, не только мое.

После войны я учился в Театральной школе-студии Ю. А. Завадского, а сестра моя Лидия была студенткой Московского Городского Театрального Училища. Вокруг нее, красавицы, всегда вились поклонники, в том числе и студенты литинститута. За одного из них она вышла замуж. Я же в то время был кинозвездой: снялся в главных ролях в трех фильмах, меня все знали. И вот мы, театральные студенты, дружили с литинститутовцами. На площади Пушкина в одноэтажном доме располагался тогда знаменитый «бар номер четыре». Литинститут рядом. Мы собирались в этом баре, читали стихи, с задором молодости и не без рисовки говорили об искусстве, театре, литературе. Но с оглядкой. Нехорошее было время. Сажали. Верхом смелости тогда считались четверостишия Николая Глазкова, помню их до сих пор.

Говорят, что окна ТАСС

Моих стихов полезнее.

Полезен также унитаз,

Но это не поэзия.

Или:

На мир взираю из-под столика.

Век двадцатый, век необычайный,

И сколь хорош ты для историка,

Столь для современника печальный.

Солоухин не очень-то выделялся в то время. Моим кумиром был Григорий Поженян. Он ходил весь в орденах и медалях, а стихи читал с таким напором, что всех оттеснял и был первым поэтом. Говорил, что чемпион черноморского флота по боксу, и, действительно, победоносно работал кулаками в нередко возникавших в баре и около него драках. Тогда, в 1947-м, 1948‑м, – первыми поэтами вместе с Поженяном считались Урин, Кобзев, Бушин, Шуртаков, Рампах (Гребнев), Калиновский и этот, как его, «коммунисты, вперед, коммунисты, вперед», – Межиров. Солоухин, как и Тендряков, занимали скромное место в их буйной компании. Расула Гамзатова, худого, носатого, в грязной шинели (на фронте он не был), никто всерьез не принимал, ни о каких евтушенках мы и слыхом не слыхивали. Но вот остались со мной навсегда строки, произносимые низким солоухинским голосом, с его владимирским говором: