— Ну, а что плохого может случиться в селении? — искренне удивился я.
— Вы знаете, всякое может случиться. Спецоперация была — застрелили мальчика пятнадцати лет, «ваххабит», говорят. Мы сказали: «Какой он ваххабит? Это мальчик, пятнадцати лет». — «Хорошо, виновный понесет наказание». А кто виновный? Они же все в масках… Вы не думайте, — опять тактично подправил разговор Гаджикурбан. — Я, когда в девятом классе учился, мог отсюда поехать на олимпиаду по математике в Нальчик или в Карачаевск. Один ездил, никто меня не сопровождал. Люди как братья жили… Никто ничего не боялся…
Но больше всего была расстроена Айша, когда я сказал, что мы уже поужинали у Гаджи-Али и больше съесть я просто не могу. А она на этот раз наготовила нам свои чудесные прозрачные хинкалики с начинкой из взбитого яичного белка, которые нужно есть только свежими, и «аля-кутце», свежайшие, еще горячие пирожки с начинкой…
Я поглядел на нее и понял, что будет последним гадством оставить без внимания то усердие и чувство, которые она вложила в приготовленные ею блюда. Нигде еще в Дагестане я не видел еды, приготовленной с такой любовью.
— Тогда решено: садимся ужинать во второй раз, — сказал я и увидел, как морщины, собравшиеся в маску какого-то горестного недоумения на лице Айши расправились, и ее глаза с благодарностью сказали мне, что я поступил правильно.
За ужином Гаджикурбан рассказал, что они, оказывается, долго жили в Средней Азии, в Ташкенте. Там давно была кубачинская диаспора (выходит, переизбыток рабочей силы чувствовался так же давно), и некоторые переселились туда основательно, уехали еще в начале пятидесятых, вскоре после войны, и у них там если не дети родились, то уж внуки — точно. Корни пустили. Ну, а когда системные изменения в СССР привели к своего рода национальному радикализму — делать нечего, пришлось уезжать из Узбекистана. Погромы были. Не хотелось разделить судьбу турок-месхетинцев. Уехали. Здесь, на родине, никто особенно не обрадовался возвращению земляков. Народ огрубел, очерствел душой.
— Ну вот, с тех пор так и живем, — обвел он рукой свое жилище.
Я вдруг почувствовал тяжесть на сердце. Куда бы я ни приезжал, на меня обрушивалось горе и боль. Иногда это была только давняя память, причем искаженная, но столь сильно, столь остро пережитая, что людей просто корчило, гнуло от нее, как Магомеда в Согратле. А иногда люди просто ничего не хотели об этом говорить, как в Хунзахе. Но боль — она все равно чувствовалась и там. И разделять эту боль и это горе с людьми, которые доверяются и открываются тебе, как какому-то почти фантастическому посланцу, при этом наделенному если не особыми полномочиями — говорить правду — то, по крайней мере, особой миссией — эту правду выслушивать и знать — это по-человечески очень трудно. Я вздохнул и подумал, что день, несмотря ни на что, прошел как надо. Я выдержал испытание. Надо просто лечь спать, коль уж Гаджикурбан натопил в моей комнате печку самыми жаркими, дубовыми, специально для гостя, дровами, чтоб никакая сырость не добралась ночью до меня.
Ну, а завтра в полдень я буду в Дербенте, а там…
Я просто сяду на берегу моря и на время забуду не только то, что я узнал с тех пор, как прилетел в Дагестан — не-ет, забвение мое будет полным: прошлое исчезнет, останутся только блестки солнца в морских волнах, камешки и ракушки, которые моя ладонь нащупает на берегу. И это будет счастье. Короткий миг счастья, как и положено. Счастье ведь не может продолжаться вечно. Но точка в конце пути — она не должна быть ничем омрачена. Вот как я хочу. Я расстегнул рюкзак и стал аккуратно укладывать вещи.
Айша подошла своей неслышной походкой и протянула мне даргинские вязаные тапочки, похожие на короткие шерстяные носки.
— Возьмите, — улыбнулась она. — Вашей жене…
XIV. Дербент
Ну, вот и Дербент! Солнце, тридцатиградусная жара, горячий душ и вымытая, наконец, голова, выстиранная футболка, сохнущая на краешке раскрытого окна, и шторы. Великолепные синие шторы. Все-таки гостиница неспроста называется «Европейская» — еще Дюма, путешествуя по Кавказу, писал, что о такой роскоши, как шторы и нега в постели, европейцу в этих краях приходится на время забыть, первый же луч солнца, «как выражаются поэты, играет на ваших ресницах; вы открываете глаза, исторгаете стон или брань, в зависимости от того, склонны ли вы по характеру к меланхолии или к грубости». Я не могу делать подобных обобщений, но, во всяком случае, в отеле «Петровскъ» в Махачкале солнце регулярно будило меня в ранний час, а кисея — не помню уж, была ли там кисея — но она, во всяком случае, не спасала от пробуждения более раннего, чем хотелось бы. Кстати, Дюма принадлежит и одно из лучших описаний Каспийского моря: «Оно было цвета синего сапфира, и никакая рябь не пробегала по его поверхности. Однако подобно степи, продолжением которой оно казалось, море было пустынно». И этот синий сапфир лежал прямо за моим окном, отделенный на этот раз не степью, а рядами давно и плохо крашенных суриком железных крыш. Я уже говорил, что мой план был — дойти до моря. И остаться там некоторое время в полном покое. Тем более что я был в Дербенте, видел море с высоты цитадели Нарым-Кала, стремился к нему, купался в нем, но самого моря не видел. Во-первых, была ночь, а во-вторых…