Она встала на четвереньки и облазила кабинет Зенты вдоль и поперек, она не пожалела ни силы, ни времени, но обследовала каждый сантиметр, каждую складочку ковра, каждую щелочку в мебели и под стулом, на который обычно садились посетители, на котором когда-то сидела Поделкова, нашла маленькую, совсем крошечную булавочку.
— Вот! — воскликнула Нина Лапсердак торжествующе, поднимая вверх невидимую на таком расстоянии булавку. — Я нашла!
На Зенту это не произвело ровно никакого впечатления. Она сидела, чуть подавшись вперед, и, если бы не стол, так бы и свалилась со своего стула на пол. Серая оболочка окутывавшей ее тоски была уничтожена, но сил у нее уже не оставалось никаких. Тогда Нина Лапсердак решительно подхватила ее под руки и потащила вверх. Зента была нетяжелой, но Нине Лапсердак казалось, что она тащит гору. Каждое усилие, каждая ступень лестницы давались обеим невероятно тяжело, но Нина Лапсердак не сдавалась. Она была упрямая, Нина Лапсердак, и в моменты, требовавшие от нее особых усилий, ощущала в себе возможности этих усилий в гораздо большей степени, чем она в себе это предполагала. Наконец они добрались до Зентиной квартиры, Зента уже совсем не могла идти и безвольно висела на ее плече. Задыхаясь, с немеющими от напряжения ногами, Нина Лапсердак дотащила Зенту до постели, быстро раздела и уложила под одеяло. Руки и ноги Зенты были холодными и все продолжали холодеть. Нина Лапсердак с ложечки напоила Зенту горячим чаем и обложила бутылками с горячей водой. Зента провалилась в глубокий сон, ее лицо бледно и матово светилось на белой подушке, и только еле уловимое дрожание волосков над верхней губой говорило о том, что она дышит. Весь вечер и всю ночь Нина Лапсердак сидела рядом с Зентой, а когда вода в бутылках остывала, заменяла ее горячей. Иногда она ненадолго отлучалась, чтобы решить кое-какие организационные вопросы.
Сердце Нины Лапсердак было полно решимости — она не чувствовала ни голода, ни усталости. В шесть часов утра рядом с “Благой вестью” остановилась машина. Это была не машина “Благой вести”, но самое обыкновенное городское такси, и шофер был совершенно никому не знаком. Именно это и задумала Нина Лапсердак. В шесть часов пять минут утра Нина Лапсердак уже сводила Зенту, одетую и укутанную в два шерстяных пледа, вниз.
— Куда мы… вы меня? — вяло спросила Зента.
— Куда надо, — ответила Нина Лапсердак, окончательно взяв командование на себя.
По пути к ним присоединилась Ира У., только-только возвратившаяся из дома, где она проверила у дочери уроки и приготовила для нее обед на два дня.
Они удобно устроили Зенту на заднем сиденье, а Ира У. приняла такое положение тела, чтобы Зента могла опираться о нее, как о подушки.
— Куда едем? — поинтересовался шофер, основательный, солидный мужчина в свитере домашней вязки из собачьей шерсти.
— За город, — уклончиво ответила Нина Лапсердак. Солидность шофера и даже его домашней вязки свитер действовали на нее успокаивающе.
Шофер выбрался из центра и через новый микрорайон выехал на окружную дорогу.
В это самое время, в этом же месте на окружную дорогу выехала еще одна машина. Рядом с шофером сидел Угорацкий. Машина Угорацкого какое-то время шла за ними, потом лихо обошла их и, рванув вперед, исчезла в моросящей дымке. В какой-то момент совсем рядом мелькнуло большое, широкое, по-утреннему бледное и как бы присыпанное мукой лицо Угорацкого, но ни Нина Лапсердак, ни Ира У. не знали его лично, шофер, серьезный, основательный человек, регулярно читавший газеты и смотревший телевидение, конечно, знал всех известных людей, но на улице и при исполнении служебных обязанностей видел перед собой не людей, а дороги, семафоры и машины, а Зента была в сомнамбулическом состоянии и поэтому не видела вокруг себя вообще ничего.
Если жена Угорацкого хотя бы изредка, хотя бы во сне и в некоторых своих странных привычках еще возвращалась к своему детству, то самому Угорацкому это не позволялось. И если в первые годы их брака жена Угорацкого еще охотно и даже с удовольствием знакомилась и дружилась с его деревенской родней, принимала участие в свадьбах и похоронах, то с какого-то момента, когда его судьба круто пошла вверх сначала по комсомольской, а потом и по партийной линии, в один прекрасный момент жена Угорацкого отрезала его прошлое решительно и просто, как кусок пирога, как будто у него не было ни дедов, ни прадедов, а сам он был выращен в пробирке. Отрезала деда кулака Угорацкого и прадеда — белого прапорщика, прапрапрадеда забулдыгу и другого прапрапрадеда бедного дьякона… Отрезала так, сама, на всякий случай, уже давно, в самом начале их светлой совместной жизни. Да так и осталось. Корни же Угорацкого были совсем не так далеко от Города, и иногда, тайком от жены, как будто что-то воруя, он к ним возвращался.