Выбрать главу

Угорацкий встретил Зенту на пороге своего огромного кабинета и долго тряс ее маленькие руки в своих широких и влажных лапах. С его широкого, влажного лица смотрели небольшие, ясные глаза. Чем-то он показался ей знакомым. Да, подумала Зента, он похож на бригадира ремонтников. Возможно, Угорацкий чем-то и был похож на бригадира ремонтников. Но в отличие от того, прекрасно зная, что такое “задница”, Угорацкий этого слова не только не употреблял, но и делал вид, что не только этого слова, но и того, что оно обозначает, в природе не существует.

— Рад! Рад! — все повторял Угорацкий. — У нас — “Благая весть”! Счастлив видеть! Вы многое можете сделать для нас, а мы — для вас. Конечно! Взаимно! — при этих словах его глаза стали чуть напряженнее и одновременно потеплели. — Взаимно. Ко мне — в любое время! Для вас! Все, что могу!

Напротив фамилии Угорацкий в списке рукой г-на Шульца было помечено: “помочь не поможет, главное, чтобы не мешал”.

К Рождеству Зента передала ему пакет с подарками — мужскую рубашку, туалетную воду для жены, печенье и шоколад для детей. Увидев все это, жена Угорацкого скорее расстроилась. Она ждала от Зенты большего…

У жены Угорацкого было все. Она была избалованна. А так как для того, чтобы получить это все, ей, как и ее мужу, пришлось забыть слово “задница” и даже то, что оно обозначает, она вместе с этим словом забыла и многое другое. Свое бедное детство в беднейшей деревушке, могилу своей бедной матери, умершей рано от бедности, отца — деревенского конюха, дурного и хлопотливого, вечно бедного, доживавшего век в глубоком склерозе в Богом забытом пансионате для ветеранов труда. Правда, справедливости ради надо отдать должное — иногда на нее накатывало… И тогда жена Угорацкого брала ломоть черного хлеба, поливала подсолнечным маслом, посыпала солью, медленно жевала, блуждая в глубинах забытых вкусовых ощущений, и глаза ее наполнялись влагой, в которой кроме воды было немного соли.

Саша Иванов тоже значился в списке, но к Зенте он пришел сам. Саша Иванов пришел в холодный, дождливый вечер, в довольно пристойном, хотя и старомодном плаще, какие носили сорок, а то и пятьдесят лет назад, и костюм на нем был тоже достаточно пристойный, хотя и старомодного покроя — из добротной шерстяной ткани американской гум. помощи сорок шестого года, серой, в широкую полоску. На ногах же у Саши были невероятно грязные солдатские сапоги. На эти сапоги налипла грязь большой войны 1941—1945 годов. Грязь окопная и дорожная. Саша благоговел перед этой грязью и никогда ее не смывал. И вот в этих сапогах, оставляя за собой грязные следы, Саша прошел по лестницам, коридорам и комнатам “Благой вести” прямо к кабинету Зенты, не обращая внимания на удивленные глаза молчаливой обслуги.

Саша просидел у Зенты больше часа. За это время Зента два раза просила принести чай. О чем они говорили, трудно было догадаться. Нина Лапсердак с подносом, на котором стоял стакан иссиня-черного без сахара чая, замирала перед дверью на несколько секунд в стойке, как хорошая охотничья собака, и изо всех сил напрягала слух. Но и она не слышала ничего.

Ну так Саша ничего и не говорил. Саша Иванов был сухой, поджарый, с задубевшим от времени и от ветров жизни лицом. Он маленькими глотками отхлебывал горячий чай и испытующе смотрел на Зенту. Саша знал, что все, что он знает о жизни, весь его жизненный опыт невозможно уложить в слова, поэтому он молчал. Только время от времени у него вырывались отдельные слова, которые были не только словами, но и вопросами .

— Зачем? — говорил Саша Иванов. А потом через долгую-долгую паузу, тянувшуюся бесконечное число секунд, говорил: — Откуда?

А потом говорил:

— Где?

Зента еще не так много знала о жизни, и жизненного опыта у нее было немного, поэтому ей казалось, что все, что она знает о жизни, вполне можно перевести в слова. Они не понимали друг друга.

Саша Иванов допил второй стакан чая, отказался от третьего и ушел, попирая своими грязными сапогами роскошные ковры “Благой вести”, ушел в свою одинокую холостяцкую комнатку в частном доме на краю Города.

Сашины хозяева давно умерли, дом приходил в негодность, оседал углами и проваливался крышей. Саше давно уже должны были дать квартиру, а дом снести. Но что-то заклинило в тех таинственных высоких сферах, где вышепоставленные распоряжаются судьбами нижепоставленных. Одна бумажка вовремя не попала с одного стола на другой и, подхваченная ветром, перелетела совсем на другое место. И в результате о Сашином существовании и о существовании дома, в котором он жил, просто забыли. Дом все больше кособочился, врастал в землю, хилился, сутулился и скукоживался и все больше терял связь с окружающим его миром. Сначала пропало электричество, потом исчезла вода в колонке… Оборвались телефонные провода… Тогда Саша надел свой парадный костюм — костюм из добротной шерстяной ткани, серой, в широкую полоску, гуманитарной американской помощи сорок шестого года, и свои священные сапоги, облепленные грязью большой войны, и отправился хлопотать по инстанциям. Саша ходил по инстанциям много долгих и изнурительных лет, но ничего не мог поделать. Та единственная и очень важная только для него бумажка так и не нашлась. Тогда Саша купил свечи, воду стал черпать из реки и именно тогда, когда окончательно замолк телефон, обрел способность всегда чувствовать, когда он кому-то нужен.