Двум другим сидящим за тем же столом женщинам пока не приходилось сталкиваться с преступником. Этель Холл, высокая и стройная тридцатисемилетняя женщина, тоже никогда не была замужем. После окончания колледжа она работала библиотекарем. Этель было тридцать пять лет, когда она подвергла сексуальным домогательствам одиннадцатилетнюю девочку, которая обо всем рассказала родителям. Оказалось, что и другие дети подвергались домогательствам со стороны мисс Холл, но родителям стало об этом известно впервые. Отец девочки, кипя от негодования, заявился к мисс Холл с угрозами, а после его ухода она вскрыла себе вены. Лишь потому, что возмущенный отец ребенка решил пойти в полицию, мисс Холл нашли раньше, чем она умерла.
И почему в трагических судьбах нам часто мерещатся проблески комедии и даже фарса? Не знаю... Знаю только, что лица, глаза, даже руки людей – это более чем достаточное противоядие от вспышек гомерического хохота. Наблюдая за осторожными, какими-то птичьими движениями Этель Холл, клюющей по крошкам свой обед, я не мог отыскать что-то смешное в мысли о библиотекаре-лесбиянке.
Четвертой из женщин, сидящих за столом, была Мэрилин Назарро двадцати семи лет. Она вышла замуж, еще не закончив школу, и сделала это не по традиционной необходимости: прежде, чем родился ее первый ребенок, прошло почти два года. Еще через год у нее появились близнецы, и вскоре после их рождения на Мэрилин начала накатывать легкая депрессия, которая вскоре усугубилась, и трое ее детей оказались под присмотром бабушек и дедушек, так как она больше не могла ухаживать за ними. Мэрилин плохо спала, плохо ела, редко вставала с постели и никогда не одевалась. Она часто плакала и в конце концов отказалась подниматься даже в туалет и стала ходить под себя. Тогда семейный врач решил, что пора вызывать психиатра, и две недели спустя Мэрилин поместили в клинику, где она оставалась два года. Потом год свободы, потом еще три года в больнице. Они истекли два месяца назад. Врачи не верили, что им удалось найти и устранить причину депрессии и полагали, что скоро снова увидят Мэрилин Назарро у себя.
Глядя на эту веселую, оживленную брюнетку, с ярким макияжем, выглядевшую моложе своих двадцати семи лет, блестящую рассказчицу, которая была душой общества, собравшегося за тем столом, было трудно поверить, что ее не вылечили окончательно. Однако я знал, что большинство пациентов психиатрических клиник нередко попадают туда снова и снова и в конце концов остаются там навсегда. Мэрилин Назарро с ее периодическими депрессиями и Молли Швейцлер с возобновляющимися приступами обжорства были типичными пациентами психиатрических заведений: таких душевнобольных можно сравнить с заводной куклой. В клинике их заводили, а затем выпускали в общество, где завод постепенно кончался, и их приходилось возвращать назад для нового завода – и так снова и снова, пока пружина не ослабеет настолько, что ее нельзя будет больше завести и они уже никогда не смогут выйти за стены лечебницы.
Эта мысль заставила меня вспомнить о стене и о том, что я не смогу приняться за строительство, пока не заживет рука. И неожиданно у меня возникло тошнотворное ощущение – словно я находился на корабле, на море штормило, а корабль только что потерял свой якорь.
Глава 5
Доктор Камерон прочел записку вслух: “Сожалею, что это были вы”. Перевернув листок и взглянув на оборотную сторону, на которой ничего не было, он вопросительно посмотрел на меня:
– С бутылкой виски?
– Да, с маленькой бутылочкой. – Пломба не тронута. Мы с Бобом Гейлом, только что закончив обедать, сидели напротив письменного стола в кабинете доктора Камерона. Мне хотелось подольше побыть в столовой, чтобы увидеть всех постояльцев “Мидуэя”, но нужно было еще многое сделать, в том числе сообщить об этой записке. Я передал ее доктору, как только зашел в кабинет, так как считал это самым важным делом.
– Очень странно, – задумчиво протянул он, потом положил записку на стол, поднял глаза и нахмурился. – Очень, очень странно.
– Как я понимаю, никто из пострадавших не получал таких записок.
– Абсолютно никто, это в первый раз. – Он посмотрел на меня:
– Вы полагаете, она от того, кто все это устраивает?
– Думаю, это вполне вероятно. Не обязательно, но вероятно. В записке не сказано, что она от того, кто подстроил мое падение с лестницы. Вообще-то в ней даже не говорится, что несчастный случай был подстроен. Ее можно понять просто как выражение сочувствия от кого-то, кто сожалеет о том, что со мной случилось, о том, что кто-то пострадал.
Доктор Камерон покачал головой:
– Анонимное выражение соболезнования? Нет, не похоже.
– Записка наверняка от того, кто это сделал, – сказал Боб Гейл. Он сидел на диване, который стоял справа у стены. – Ни от кого другого она быть не может.
Я обернулся и посмотрел на него:
– Ну, не на все сто процентов. Процентов девяносто, но этого достаточно, чтобы строить предположения. Особенно если после других несчастных случаев не было таких выражений соболезнования.
– Не было, – заверил меня доктор Камерон.
– Я имею в виду не обязательно записку, – уточнил я. – Может быть, подарок, оставленный в комнате жертвы, как эта бутылка виски.
– Об этом стало бы известно, – ответил доктор. – Нет, ничего подобного до сих пор не было.
– Хорошо. Тогда возникает вопрос: почему на этот раз? Если записка от злоумышленника, то почему он не хотел, чтобы в его ловушку попал я?
– Потому, что вы только что приехали, – предположил Боб Гейл. – Вы пока еще не один из нас – ну, что-нибудь в этом роде.
– Полагаю, такое возможно. Но вероятнее всего, он или она знает, кто я такой и почему я здесь.
– Не понимаю, каким образом, – сказал доктор Камерон.
– Должно быть, либо вы, либо Боб могли упомянуть об этом в разговоре с кем-то, кому вы доверяете, не обязательно с преступником, в разговоре с каким-то третьим лицом, вполне безобидным на вид, которое потом поделилось этой информацией с кем-нибудь еще, а тот рассказал другому, и сейчас, возможно, половина постояльцев “Мидуэя” уже знает об этом.
– Мистер Тобин, – начал Боб Гейл, – клянусь вам, я не говорил никому ни слова, никому! Конечно, я глупо себя вел в столовой, но это только потому, что я был взволнован из-за вашего приезда. Уверяю вас – это был единственный раз, когда я допустил промах. И я никому ничего не рассказывал. Ни одному человеку. Я обещал доктору Камерону никому ничего не говорить, а он вам скажет, что если я даю слово, то всегда его держу.
Он говорил так серьезно и искренне, – что не поверить ему было невозможно.
– Нет, мистер Тобин, – поддержал его доктор Камерон, – это не ответ на ваш вопрос. Я уверен, что Боб ничего не говорил, и наверняка знаю, что сам я этого тоже не делал. Я ничего не рассказал даже доктору Фредериксу, а я уж, конечно, не подозреваю своего собственного помощника. Но не могу не согласиться – то, о чем вы говорите, вполне могло произойти. Я сказал бы одному, тот – другому и так далее. У доктора Фредерикса мог быть какой-нибудь пациент, которого он захотел бы предостеречь от опасности, рассказав о сложной ситуации в “Мидуэе”, и тогда эта цепочка заработала бы полным ходом. Вот почему я не стал даже давать для нее повод. И то же самое внушил Бобу. Нет, ваш секрет по-прежнему остается секретом.
Объяснения доктора Камерона по поводу того, почему он держит в неведении своего помощника, показались мне не слишком убедительными, но нечего было пытаться угадать его истинные мотивы, пока я не познакомлюсь с доктором Лоримером Фредериксом. Поэтому я ничего не сказал и вернулся к сути вопроса:
– Но почему я? Почему надо извиняться за западню, устроенную для меня, а не за те, что были устроены для остальных? Посмотрите еще раз на записку: там все сказано совершенно ясно. Там не говорится, что ее автор просто сожалеет, – он сожалеет о том, что это был я. Если причина не в том, что он знает обо мне правду, то в чем же?