В этом смысле Революция – и в этом смысле тоже – явилась для него событием желанным, быть может, спасительным. Он уже начинал иссякать. Ограниченный набор деклараций был уже перепет «не раз и не пять». Революция не только влила в него новые силы, добавив к иссякавшей внутренней энергии свою, обобществленную, внешнюю, – она еще и принесла с собой смену критериев, так что механическая структура стала единственным образом мира, насилие – единственным способом жизни, демагогия – единственной формой общения. В этой родственной ему определенности Маяковский наконец находит себя. Тема одиночества надолго исчезает из его стихов, и, что бы мы ни думали об их качестве, в них впервые возникает чувство равновесия. Революция заменила ему духовность, дала ощущение абсолюта, без которого он метался от крайности к крайности. Не имея за душой никаких других абсолютов, он принял этот безоговорочно, с первого же предъявления («Принимать – не принимать? Для меня сомнений не было»), и верно служил ему до конца своей жизни.
Глава третья. Поэзия и правда
С первых дней Революции, опьяненный силой, вливающейся в его ослабевшие было мышцы, он впадает в какое-то истребительное неистовство. Он подталкивает в спину, понукает, требует, оставляя позади даже самых крайних представителей власти и призывая к уничтожению даже тех ценностей, которые были им важны и дороги.
За пять лет до этого в Политехническом басовитый парень предлагал уничтожить музеи, «эти гробницы культуры». Кто мог отнестись серьезно? Это было безобидное хулиганство, желание обратить на себя внимание. Теперь – казалось бы, те же слова, но насколько страшнее смысл!
Каждый из сторонников Революции хотел в ней видеть нечто свое, наиболее близкое и соответствующее. Маяковский увидел – массовое убийство, разрушение, уничтожение, затаптывание. Все эти сугубо революционные действия воспроизводятся им в первозданном виде, безо всяких оговорок и эвфемизмов. Созидательная сторона также наличествует, но она представлена мимоходом и чисто формально («Тысячи радуг в небе нагаммим…»). Души он в нее не вкладывает. Зато уж теперь, как никогда прежде, защищенный и легализованный объективным, общественным смыслом, он откровенно купается в сладостных волнах насилия и захлебывается ими, выражая бурный восторг:
Самое это! То, для чего он пять лет топился. То затаенное, сокровенное, что выплескивалось с донышка его души по частям в тех поэмах и многих стихах, теперь изливается целиком и впрямую. Теперь он получает возможность и право и использует их на всю катушку, мобилизуя весь свой талант. Он стреляет, колет, режет и рубит, он размахивает всем, что попадается под руку. Все живое вокруг погибает и корчится в муках. С грохотом рушится «римское право» и «какие-то еще права». Здесь же рядом валяется апостол Петр «с проломленной головой собственного собора». Гардеробы топчут людей, столы протыкают их ножками. В этой жуткой оргии уничтожения, в сплетении изуродованных зданий и тел далеко не всегда можно понять, кто же именно должен гибнуть, а кто – торжествовать победу. Но это и не важно, это и не нужно. Здесь важен процесс, на него направлено все внимание и все лучшие чувства автора. И это именно он, автор, наслаждается и торжествует. Революция требует, революция оправдывает – и он готов, и он счастлив действовать.
Однако Революция в своих декларациях была далеко не столь безоглядна и не столь откровенна, как ее поэт. Попросту говоря, никто его не просил. Незачем было вскрывать механизм, разламывать оболочку действия, прорывать лбом бумагу гуманных декретов и лозунгов. Реакция власти была целиком отрицательной.