Выбрать главу
«Слышу:Тихо, как больной с кровати,спрыгнул нерв,И вот, – сначала прошелсяЕдва-едва,Потом забегал, взволнованный, четкий.Теперь я и он и новые дваМечутся отчаянной чечеткой.

Перед нами так называемая развернутая метафора, небольшое сочинение на тему выражения «нервы расходились» или «нервы расшалились», употребляемое в быту в переносном смысле. <…> С годами метафора состарилась и превратилась в речевой штамп. Казалось бы, для поэзии она потеряна. Но приходит Маяковский, производит простой анализ, вспоминает буквальное значение слов и сочиняет фантастический рассказ о бегающих по комнате нервах».

Критик показывает, как происходит реализация речевого штампа, возврат к буквальному смыслу, то есть окончательное убийство метафоры, а не ее рождение. Несправедливость приговора несколько оправдывает интерес, с которым следишь за развитием мысли автора – острой, оригинальной, бесстрашной.

«Воскресение Маяковского» недаром сам автор называл «филологическим романом». Это блестящее художественное повествование, точное по словам и по мысли, где ирония, юмор смягчают жесткость оценок и снимают явные передержки в подходах. И дело не только в изобразительном даре писателя, но и в его умении воссоздать сам воздух того времени, выявить внутренний код тех дней. И здесь мало профессионализма и художественного мастерства, здесь важен уровень личности самого писателя. Репутация нигилиста и ниспровергателя, закрепившаяся за Карабчиевским после выхода книги, – печальное, но характерное недоразумение, поскольку ее пафос как раз в возрождении полуутраченных нами понятий и норм.

Карабчиевский считал себя «кондовым реалистом», но только в том смысле, что ему был важен подлинный автор, поскольку в поэзии неважно, кто первый, а важно, кто – подлинный. Поэтому он взял хрестоматийный портрет Маяковского и слой за слоем счистил лак, нанесенный литературоведами, учебниками, мемуаристами. И на расчищенном полотне нарисовал свой портрет поэта, проступивший из сотен его стихотворных строк. Этот портрет «человека без убеждений, без концепции, без духовной родины» ему не понравился: «Ироническая маска вместо самовыражения, грамматическая сложность вместо образной емкости, и в ответ с читательской стороны – восхищение виртуозной техникой речи вместо сотворчества и катарсиса».

Маяковский сказал новое слово, изменил его семантику, внес небывалую до него интонацию, повлиял на множество новых поэтов… Но что стоит за его словами, действиями, влиянием – вот что интересует Карабчиевского. Он отказывает «уличному горлопану, певцу площадных чудес» в поэтическом иммунитете, когда гению прощают дурной характер, неразборчивые связи, финансовые неувязки, житейские слабости, тотальный эгоизм. Он не прощает их человеку, написавшему строчку, «от кощунственности которой горбатится бумага, <…> которую никакой человек на земле не мог бы написать ни при каких условиях, ни юродствуя, ни шутя, ни играя, – разве только это была бы игра с дьяволом: «Я люблю смотреть, как умирают дети»«. Он отказывается воспринимать ее как поэтическое преувеличение и начинает докапываться до сути того, кто сумел выговорить эти слова. Он прослеживает его поэтический путь от обиды – к ненависти, от жалобы – к мести, от боли – к насилию. Он не подтасовывает ни факты жизни, ни факты творчества, но трактует их с точки зрения человека, которому ненавистно насилие, а революция представляется катастрофой.

И здесь проходит водораздел между теми, кто преклоняется перед сознательной жертвой Маяковского, который на взлете поэтических сил осознанно ушел от творчества, заменив его деятельностью «агитатора, горлана-главаря», и Карабчиевским, доказывающим, что отказ от творчества не был жертвой, а был лишь предсказуемым актом самовыражения, поскольку поэтом по своей сути Маяковский не был. Высказывание вызывающее – если не знать, что у Карабчиевского был собственный, очень определенный взгляд на поэзию и поэта. «Поэт не человек поступка, он человек слова. Слово и есть поступок поэта». Он отказывает слову Маяковского в искренности, подробно объясняя, как тот приспосабливал свои слова к текущему моменту. То, что поклонниками всегда трактовалось как актуальность, Карабчиевский называет приспособленчеством, ставя в вину поверхностность этой актуальности. Он не отнимает у Маяковского горячей заинтересованности в современной ему жизни, но показывает, что «объект его разговора ограничен всем тем, что находится в поле зрения: домами, людьми, лошадьми, трамваями…» А поэзия занимается внутренней сутью явлений, но все стихи Маяковского, каждый его образ и каждое слово «существуют в конечном, упрощенном мире, ограниченном внешней стороной явлений, оболочкой предметов и поверхностью слов». Восприятие мира как чего-то пронизанного непостижимой тайной ему несвойственно – вот чего исследователь не может простить поэту. Он знал слова, но не знал Сло́ва.