(«Но-жи-чком на месте чик лю-то-го помещика»)
И та же, не дающая покоя, ненависть к сытым и толстым, и изобличение мещанского быта, вплоть до многострадальных перин, и та же вечная жалоба на бедность и обойденность. Разница только в том, что Цветаева не ездила в международных вагонах, а на самом деле, в реальной жизни – была до конца своих дней голодной и нищей. Но тем более, но именно поэтому декоративный наряд Маяковского выглядит на ней неуклюже, с чужого плеча, тем нелепей звучит его суетное обличительство. Сопоставление почти всегда не в пользу Цветаевой. Ибо, отдадим должное Маяковскому, он предъявляет то, что имеет, а имеет он только маску. У Цветаевой же всегда из-под маски стиха выглядывает подлинное ее лицо, единственно нам интересное. Отсюда неотвязное побуждение: отодвинуть маску, отбросить стих, разглядеть знакомые живые черты…
Она любила Маяковского и Пастернака, Пастернак был ей кровным, предельно близким, едва ли не слившимся с ней, так ей казалось, но при этом он был слишком закрытым, герметичным и как пример – безопасным. Маяковский всегда оставался далеким и в то же время – на виду, на ладони. И так был велик подспудный соблазн, так явственен путь…
В ней было достаточно много мужского, она тоже порой чувствовала себя грубым верзилой, ломовиком, таким же архангелом-тяжелоступом… Нельзя не заметить, что эти стихи – и о ней самой.
Потому и не влияние – а внедрение, неотвязное присутствие Маяковского в чуждой ему душе другого поэта. Чуждой – а все же в чем-то важном сходной и родственной…
О Маяковском и Пастернаке она написала в прозе – живо, кратко и точно. Но, называя характерные черты каждого, словно бы не заметила – и не заметила, и конечно бы ни за что не признала, – что сопоставляет не эпос и лирику, а поэзию – и непоэзию. Причем делает это так энергично, что порой хочется вступиться за Маяковского. Но примечательней всего критерий сходства.
«Мы подошли к единственной мере вещей и людей в данный час века (1932 г. – Ю.К.): отношению к России. Здесь Пастернак и Маяковский – единомышленники. Оба за новый мир…»
От такого текста уже недалеко до челюскинцев, и да здравствует, и все это – путь из Парижа в Москву и дальше – в Чистополь и Елабугу…
Так способ выражения – через конструкцию, через лозунг и декларацию – становится способом восприятия времени, способом понимания мира (нового). Здорово, Владимир!
Кроме трех пародийных поэтов, есть по крайней мере один серьезный – быть может, вообще самый серьезный, – в творчестве которого по высшему разряду, на уровне, о котором только мечтать, – возродился? воскрес? воплотился? – живет Маяковский.
Иосиф Бродский.
Первое побуждение при этом имени – отвергнуть не только прямую преемственность, но вообще какое бы то ни было сходство.
Чуждый суетного самоутверждения, всегда стоявший сам по себе, никогда никому не служивший, изгой и изгнанник – Бродский по всем ориентирам жизни и творчества уж скорее противоположен, чем близок Маяковскому. Культура и революция, прошлое и будущее, человек и государство, Бог и машина, наконец, просто добро и зло – все эти важнейшие мировые понятия в системах Бродского и Маяковского имеют противоположные знаки.
Но разве система взглядов определяет поэта? В этом деле главное – творческий метод, способ восприятия мира и его воссоздания.
Что ж, казалось бы, и тут – никаких параллелей. Традиционно уважительное обращение со словом, нерушимый классический метр, спокойное, без разломов, движение, где самый большой катаклизм – перенос строки, скромная, порой нарочито неточная рифма. Что общего здесь с Маяковским?
Но в том-то и дело, в том-то и фокус, что Бродский – не подражатель, а продолжатель, живое сегодняшнее существование. Это совершенно новый поэт, столь же очевидно новый для нашего времени, каким для своего явился Маяковский. Маяковский обозначил тенденцию, Бродский – утвердил результат. Только Бродский, в отличие от Маяковского, занимает не одно, а сразу несколько мест, потому что некому сегодня занять остальные.
Бродский не только не в пример образованней, он еще и гораздо умней Маяковского. Что же касается его мастерства, то оно абсолютно. Бродский не обнажает приема, не фиксирует на нем внимание читателя, но использует весь запас поэтических средств с хозяйской, порой снисходительной уверенностью. Все ладится у него в руках, ничто не выпирает, не падает на пол, и даже, казалось бы, вовсе пустые строки оказываются необходимыми в его контексте, несущими свой особый заряд. Восхищение, уважение – вот первое чувство, возникающее во время чтения Бродского и всегда остающееся при нас. Второе – то, что возникает после, а вернее, то, чего после не возникает.