Таким образом, начинающий автор, талант которого я, в качестве "маститого критика", час тому назад пытался поощрить, не только не принял моих поощрений, но сделался моим критиком сам. В голосе его была авторитетность судьи, и я почувствовал себя подсудимым".
Что нам в этом отрывке? Да много разного. Ну, во-первых, булыжное высокомерие Маяковского даже по отношению к Уолту Уитмену, которому он был очень многим обязан *.
Во-вторых, детская легкость приманки - на что ему еще было клюнуть, как не на мясо, излюбленную стихотворную пищу? И авторитетность судьи - не того, кто выносит суждения, а того, кто судит, того, кто засуживает... И, конечно же, радостное самоуничижение Чуковского и готовность быть подсудимым - вполне соответствуя времени*.
Но все это, в тех или иных вариантах, нам было известно и раньше. Главное не это. А главное то, что Корней Иванович, большой писатель, серьезный человек, сообщает нам, что в подлиннике было "мясо", а не "плоть", прекрасно зная (уж тут - никаких сомнений!), что в английском языке не существует двух разных слов для обозначения этих понятий! Есть одно слово: flesh - мясо, оно же плоть.
И читателю не надо знать английского подлинника и не надо угадывать его "так безошибочно", чтоб увидеть, что ему попросту дурят голову.* Но зачем же так наивно, так по-детски обманывать читателя?
Я думаю, Чуковский просто не мог иначе. Взявшись писать о Маяковском, он автоматически включался в ту всеобщую систему вранья, которая вокруг Маяковского существовала и непрерывно подпитывалась эманацией его личности. Можно даже сказать, что здесь не было обмана, а правдивое существование в системе лжи.
Потому что и читатель, взявшись читать о Маяковском, не ждал от автора никакой правды, а ждал очередной занятной легенды и заранее обещал не замечать противоречий:
Ах, обмануть меня не трудно!
Я сам обманываться рад!
* Когда на одном из таких диспутов критик Орлинский сказал примирительно, что среди присутствующих нет сторонников заколачивании и гильотины, Маяковский с места выкрикнул: "Есть!.."
* Позднее он расплатится с ним до конца: "В тесном смокинге стоит Уитмен, качалкой раскачивать в невиданном ритме. Имея наивысший американский чин "заслуженный разглаживатель дамских морщин".
* "Все, что разрушал ты - разрушалось, в каждом слове бился приговор". Так писала как раз тогда о Маяковском Анна Ахматова, живя тем, что осталось от разрушения, в смертельной тоске ожидая приговора сыну...
* Кстати сказать, английский подлинник, так чудесно угаданный Маяковским, содержит, пожалуй, еще больше патоки, чем забракованный им перевод, и не дает ни малейших оснований истолковывать слово flesh как "мясо". Здесь Уитмен даже не говорит "прижмусь", он говорит "прикоснусь, притронусь".
I will not touch my flesh to the earth As to other flesh to renew me.
Я не прикоснусь моей плотью к земле, Как к другой плоти, чтоб она обновила меня.
Здесь скорее, быть может, уместно "тело", но никак не "мясо
Глава четвертая БРАТЬЯ-РАЗБОЙНИКИ
1
Разумеется, массовость вранья о Маяковском объясняется не только его личными свойствами. То была организованная сверху кампания, ее старт был дан великой резолюцией, а финиша до сих пор не предвидится. Но особенность этой кампании в том, что объект ее не остается пассивным, а активно сотрудничает с каждым участником, каждый раз оборачиваясь под нужным углом.
Так было не всегда, и в 20-м году, когда тот же Чуковский лучше помнил детали событий, а главное, был чуть более свободен в своих суждениях, он писал о Маяковском несколько иначе:
"Порою кажется, что стихи Маяковского, несмотря на буйную пестроту его образов, отражают в себе бедный и однообразный узорчик бедного и однообразного мышления, вечно один и тот же, повторяющийся, точно завиток на обоях...
В самых патетических местах он острит, каламбурит, играет словами, потому что его пафос - не из сердца, потому что каждый его крик головной, сочиненный, потому что вся его пламенность - деланная. Это Везувий, изрыгающий вату". Здесь не только совершенно иное отношение, но и сам автор - совершенно иной: легкий, резкий, остроумный - талантливый.
Чуть позднее эта статья о Маяковском вошла в блестящую книгу о футуристах, лучшую и по сей день из всего, что о них написано (и немедленно оглоушенную бдительным Лефом по всем погромным лефовским правилам). В этой книге Чуковский не уничтожает Маяковского, напротив, он настойчиво выделяет его талант изо всей компании. Но делает он это без всякой скованности, еще не застыв, не оцепенев, еще свободно рассматривая все явление в целом, а не глядя Вию прямо в глаза...
Строго говоря, уже тогда футуристы были интересны Чуковскому лишь как окружение Маяковского, как его предшествие и фон для его работы. Еще не было дистанции восприятия, необходимой для каких-то общих выводов, но главное Чуковский увидел уже тогда. Он увидел, что Маяковский - "плоть от их плоти. Не будь их, не было бы и его".
2 Трое самых главных, самых деятельных и самых шумных поэтов-футуристов, по отдельности так живо описанных Чуковским, сегодня представляются нам чем-то усредненным, чем-то вроде почетного караула на встрече великого Маяковского, где мелькают лишь светлые пятна лиц и перчаток. А порой и совсем уж из другой области: вроде урок-телохранителей вокруг большого пахана... Кто из нас с сегодняшнего расстояния отличит Каменского от Крученых и обоих вместе - от Бурлюка? Кто, не будучи специально уполномоченным, добровольно захочет этим заняться? Совершенно очевидно, что те различия, которые нам удалось бы выявить, проделав неимоверно скучную работу, ничего не изменили бы в нашем отношении к этим безвозвратно забытым авторам.
Остается Хлебников. Титулованный гений, Председатель Земного Шара, Возрождение Русской Литературы (это тоже-не название процесса, а титул)...
Он, конечно же, был одаренным человеком. В его безумном, смещенном с осей бормотании, то детски наивном, то педантично ученом, проскакивают поразительно яркие и точные строки, а порой поэтический объем доходит до нескольких строф. И все же он не написал ни одного стихотворения и уж тем более ни одной поэмы.
Всякий текст Хлебникова - это только заявка, образец, сообщение о возможности.
Он ни к кому не обращен, никуда не движется и ни к чему не приходит. Знаменитое хлебниковское "и так далее...", обрывавшее чуть ли не каждое чтение,- это и есть итог и концовка любого стиха.
Он обладал оригинальным лингвистическим чутьем, но в стихе оно проявлялось всегда рационально, с неуклонной болезненной конструктивностью. Самовитость слова, отрыв его от предмета, замена исконных чувственных связей и органических свойств восприятия строгими логическими законами, выводимыми по аналогии из частного случая,- все это очень хорошо укладывается в общую клиническую картину.
Хлебников был одаренным человеком, может быть, даже гениальным человеком, но такого поэта "Хлебников" - не было. Все же есть какая-то утилитарная значимость в каждом читательском контакте с поэтом, для чего-то же мы читаем стихи, что-то такое из них получаем. Но что, кроме запоздалого любопытства или чисто филологического интереса, может заставить нас сегодня читать Хлебникова? Какой возможен душевный контакт с его непрерывно распадавшейся личностью?
"Хлебников - не поэт для потребителя. Его нельзя читать. Хлебников поэт для производителя". Так писал о нем Маяковский. Замечено удивительно точно. Особое свойство языковых открытий Хлебникова - в том, что, не наполненные живым содержанием, не связанные движением личности, в собственном контексте они бессмысленны, в лучшем случае забавны, не более. Но зато, усвоенные другими поэтами, переваренные, измененные до неузнаваемости, как бы сами становятся содержанием и новым особым качеством. И это тем верней, чем сильней и богаче личность поэта.