Выбрать главу

Нажрутся, а после, в ночной слепоте, вывалясь мясами в пухе и вате, сползутся друг на друге потеть, города содрогая скрипом кроватей.

Те же самые желания и страсти у него, у поэта,- достойны и трогательны и имеют красивые метонимические названия:

Ночью хочется звон свой спрятать в мягкое, в женское...

Если прибавить сюда тягу к расчленениям, навязчивую символику замещений ("сплошное сердце, сплошные губы" или подряд, буквально в соседних строчках:

"как солдат бережет свою единственную ногу", "как собака... несет перееханную поездом лапу") и сверх прочего, уже с некоторой натяжкой, но тоже пригодное к применению, единственное упоминание в стихах об отце: "обольем керосином" - то получим в избытке все необходимое для успешной работы "венской делегации", как любил выражаться другой Владимир Владимирович...

Для себя же отметим в очередной раз - изначальный, неизбежный, последовательный характер подмен и замещений в поэтическом мире Маяковского. Здесь, в конечном счете, каждая строчка является не тем, за что себя выдает. Каждый раз приходится помимо стиха, а очень часто вопреки ему конструировать подлинный предмет и мотив. Дело же это хлопотное и ненадежное. Надо знать, когда написано, для чего, кому, почему и так далее, и кто же все это может знать? "Воспаленной губой припади и попей..." Попей, попробуй...

2 Есть такая пантомима у Марселя Марсо, очевидно, традиционная в этом жанре. Актер примеряет различные маски, снимает одну, надевает другую, и вдруг одна из них, самая неестественная, приходится ему настолько впору, что накрепко прирастает к лицу и никак не снимается. Он мучается, но ничего не может поделать, его усилия составляют жуткий контраст с парадным выражением, застывшим на маске-лице, и так он и умирает, со сведенными руками, с этой нелепой гримасой.

С самой ранней юности, или даже с детства, Маяковский конструирует себя как личность, непрерывно экспериментируя и проверяя результаты. Естественно, что выход на широкую публику, не абстрактную читательскую, а конкретную зрительскую, был ему абсолютно необходим. Он надевает и примеряет различные маски и вместо зеркала смотрится в зрительный зал. Лишь по некоторым переходящим признакам можно попытаться составить представление, что в них есть от него самого, от его подлинного лица. Лица же мы никогда не увидим и только по аналогии с другими людьми можем предполагать его существование.

Система масок, то грозных, то жалобных,- это и система его личности, и его поэтическая система. Его многоликость отмечалась всеми. "Маяковский обладал свойствами многих людей,- замечает К. Зелинский.- Кто он? Человек с падающей челюстью, роняющий насмешливые и презрительные слова? Кто он? Самоуверенный босс, безапелляционно отвешивающий суждения, отвечающий иронически, а то и просто грубо?.. Разным бывал Маяковский... Самое сильное впечатление производило его превращение из громкоголосого битюга, оратора-демагога... в ранимейшего и утонченнейшего человека... Таким чаще всего его знали женщины, которых он пугал своим напором".

Каким же все-таки его знали женщины, утонченнейшим - или пугавшим напором?

Думается, не столько напором пугал он женщин (многие сочли бы это за достоинство), а главным образом неестественностью, дурной, отчуждающей неожиданностью, резкой сменой настроений и построений. Как на вращающемся круге в театре: нажатие кнопки - и поле битвы с разбросанными там и сям трупами уплывает куда-то влево и вглубь, а перед нами - уютный домик рыбака. Однако какой уж там уют, после трупов...

И все же, как это часто бывает, чем пугал, тем и притягивал. И не только и не столько женщин.

Его оглушительное громыхание и снисходительное покровительство; его заметность в любой среде, театральность, зрелищность его облика; его, наконец, стойкая слава, менявшая лишь ярлыки и оттенки,- все это было источником тяги, которую испытали самые разные люди. Надо было иметь серьезное предубеждение, какую-то заведомо враждебную позицию или конкурирующий интерес, чтобы не попасть под его обаяние.

Внешняя неожиданность поступков и жестов, постоянное ожидание этой неожиданности, ну хотя бы реплики или каламбура,- играли здесь не последнюю роль. И, конечно, контрастность его поведения резко увеличивала цену и вес всех положительных проявлений. "Он к друзьям милел людскою ласкою, он к врагам вставал железа тверже". Параллель очевидна. О нем будут также писать с умилением, что он хорошо относился к друзьям, заботился о матери и о сестрах, любил детей и животных*. Любое нормальное человеческое движение, пусть представленное в микроскопических дозах, вырастет в решающую добродетель - по контрасту со всем его общедоступным обликом.

Все рассказы друзей о его повседневных достоинствах насыщены и исполнены ярких чувств, все примеры - убоги и смехотворны.

Так, доброта (в воспоминаниях Олеши и Катаева) иллюстрируется предложением денег в долг или вопросом о здоровье по телефону. Мощный интеллект (в пассажах Эренбурга) подтверждается зауряднейшими разговорами и уже известным нам ответом на записку: "Я не печка, не море, не чума..."

И это не только в поздних пересказах, так часто бывало и в жизни. Любой намек на доброжелательство со стороны главаря-демагога был лестен и вызывал благодарность. Любое живое слово из гипсовых уст воспринималось как подарок и откровение..

Просмотрим с десяток его фотографий, начиная от самых ранних и кончая последними. Мы увидим, как твердеют его черты, как все меньше остается в них человеческого, подвижного и мимолетного. Последовательный монтаж из портретов Маяковского - это леденящее душу зрелище. На наших глазах живое лицо подростка, с еще не оформившимся выражением, превращается в застывшую маску переростка. И вот уже от одного снимка к другому только чуть изменяется выражение губ да папироса перемещается из угла в угол...

Его портрет не удался ни одному художнику, а попытки были у самых именитых. И единственное исключение - гравюра Могилевского, ставшая эмблемой театра на улице Герцена. Ее успех определился не столько талантом автора, сколько исключительным свойством задания. Могилевский не пытался изобразить лицо, он копировал маску.

* В этом свете заслуживают особого внимания всяческие невольные проговори.

Например, стыдливое свидетельство Асеева о напряженных отношениях Маяковского с сестрами или замечание Лили Юрьевны о том, что деньги матери он посылал лишь после неодно-хратных ее напоминаний.

Глава седьмая КНЯЗЬ НАКАШИДЗЕ

1 Неподвижная маска, нарисованные декорации - таков Маяковский двадцатых годов и особенно заграничных поездок.

...ночи августа звездой набиты на густо!

Эти строчки восхитили Юрия Олешу. "Рифма,- говорит он,- как всегда, конечно, великолепная, только ради нее и набито небо звездами".

И тут же, как это часто с ним бывает, спохватывается, чувствуя, что сказал не то. И, как все биографы Маяковского, разряжает обстановку за счет самоуничижения:

"Возможно, впрочем, что я педант - ведь ночь-то описывается тропическая, для глаза европейца всегда набитая звездами!"

Но со стихами связан какой-то разговор, и Олеша не может его не привести:

"Когда он вернулся из Америки, я как раз спросил его о тех звездах. Он сперва не понял, потом, поняв, сказал, что не видел". Ах, опять спохватываться бедному Олеше, опять выкручиваться тем же макаром!

"Пожалуй, я в чем-то путаю, что-то здесь забываю. Не может быть, чтобы он, головою над всеми..."

Ну, конечно, не может быть! А если Олеша помнит именно так, то, значит, он педант и склеротик, и недостоин, и сам признается, и готов подписать любой протокол...