Выбрать главу

Он вышел на улицу. Лицо, вероятно, выдавало его чувства, потому что члены клуба тут же бросились утешать, успокаивать Устинова.

— Да бросьте, Евгений Андреевич, было бы из-за чего тратить нервы! Вы сами говорили: нервные клетки не восстанавливаются, зачем же на дураков их расходовать? Да мы еще лучше — воздухом подышим, смотрите, какая погода чудесная, чего в помещении дохнуть?..

Маленькой толпой они двинулись провожать его, и он вдруг с растроганностью ощутил, как близки ему эти люди, сколь многое связывает его с ними. Жаль, Веретенникова сейчас не было среди них. Каждый из тех, кто окружал сейчас его, прошел свою Голгофу. И это не было преувеличением. Чуть ли не каждый из них знал такую глубину падения, страха и унижений, такую глухую безысходность, каждый из них бывал так мерзок и так мучился от этой своей мерзости, что описать все это обыкновенными чернилами вряд ли было возможно. В свое первое посещение Устинова любой из них в небольшой анкетке на вопрос: «Как вы сами оцениваете свое состояние? В какой стадии алкоголизма, по вашему мнению, находитесь?» — без колебания отвечал: «В третьей». И на вопросы: «Бывают ли у вас галлюцинации?», «Испытывали ли вы тягу к самоубийству?» едва ли не каждый отвечал: «Да». Теперь же они шли вместе с ним, ничем не отличимые от сотен других прохожих, такие же и не такие, как все. Маленький человеческий островок, два десятка человек, словно бы спасшихся, вынырнувших из бездны и теперь крепко держащихся друг за друга… Надолго ли хватит их? Надолго ли достанет характера противостоять искушениям и соблазнам, которые на каждом шагу подбрасывает город?.. Устинов верил, что те, кто ощутил чистоту и достоинство трезвой жизни, уже не отступятся от нее. «Нет, отказ от алкоголя, — не раз говорил он им, — вы будете ощущать не как некую вынужденную жертву, не как собственную ущербность, а только как естественное состояние разумного человека, как признак силы и собственной свободы, ибо отныне вы свободны от самой унизительной зависимости, от самого отвратительного рабства, в котором, сам порой не сознавая этого, находится пьющий человек…» Устинов верил, что слова эти не пропадут даром.

Когда поздно вечером Устинов вернулся домой, настроение его уже заметно исправилось, и только некий щемящий душу осадок от разговора с директором Дома культуры не давал окончательно обрести бодрость.

Он еще раздевался в передней, когда прозвучал телефонный звонок. Незнакомый голос, взволнованный и торопливый, бился в телефонной трубке:

— Вы меня не знаете… Моя фамилия Ломтев… Ломтев Виктор Иванович… Я сегодня приехал из Москвы… Обо мне с вами говорила подруга моей жены… Вы, наверно, помните… Я бы хотел… Я бы просил вас… то есть… в общем… чтобы вы помогли мне…

— Это срочно? — спросил Устинов. — Я спрашиваю: это срочно?

— Да. — Похоже, пьяная настойчивость слышалась в голосе, звучавшем в трубке: — Да.

— А где вы сейчас находитесь? Где вы остановились?

— Я? — голос вдруг как-то сник, растерянность зазвучала в нем. — Я — нигде. Я, собственно… — И замолк.

Некоторое время Устинов молчал, думал. Потом сказал:

— Хорошо. Приезжайте.

Потом он рассказывал Вере о нелепом происшествии в Доме культуры и об этом неожиданном звонке, а из головы у него по-прежнему не шел Веретенников. Устинов вернулся к телефону, набрал номер. Никто не отвечал.

ГЛАВА ПЯТАЯ

ВЕРЕТЕННИКОВ

«…Был ли я до конца искренен, когда писал здесь, в своем дневнике, что наверняка бросил бы пить, что жизнь моя сложилась бы совершенно по-другому, если бы не та проклятая история с «Лесоповалом»? Верил ли я сам в эти свои слова? Не знаю… Думаю, что все-таки нет, не верил. Это — если как на духу.

Конечно, те события моей жизни, которые я попытался изобразить в «Лесоповале», да и участь самой повести — все это сыграло исключительно важную роль в моей судьбе. Можно сказать, вся моя жизнь так или иначе вертится вокруг этого. И повести своей я ведь не случайно дал такое название; кроме прямого смысла, есть в нем, мне кажется, смысл переносный, более глубокий, символический: «Лесоповал» — как некий общий знак насилия над жизнью, как некий слепой, неотвратимо движущийся  в а л, подминающий под себя все живое. Вслушайтесь в это слово: «Лесоповал» — не правда ли, есть в нем что-то механическое, жестокое? Чтобы подчеркнуть этот — второй — смысл, я и решил дать повести эпиграф. Правда, я долго колебался, какой именно. «Плакала Саша, как лес вырубали…» — эта строка звучала для меня, словно трепетная, натянутая струна, и звук ее хватал за душу, был исполнен печали и горечи; от него словно бы тянулась нить в мое детство, он словно бы подчеркивал, обнажал контраст между тем, о чем я мечтал тогда, ребенком, над чем плакал и радовался, и тем истинным, жестоким и грубым лицом судьбы, которым она повернулась ко мне… Но, подумав, я все-таки в конце концов склонился к другому эпиграфу: «Лес рубят — щепки летят». Мне показалось, он точнее, определеннее настроит читателя, выявит главную мысль повести. Тогда я еще надеялся, что у этой повести будет читатель. Я сам ведь и был такой щепкой, отсюда и все мои беды. Хотя… Встречал я ведь и людей с совершенно, казалось бы, благополучной судьбой, а входили они в вираж еще почище меня… Впрочем, может быть, как раз это видимое благополучие и окупалось подобной ценой, ибо за ним скрывалось неблагополучие внутреннее, глубинное, не различимое посторонним глазом. Кто знает…