— Угадали, Леонид Александрович! Там и еще кое-что, но эти вопросы, видимо, самые главные.
— Но сколько же можно об одном и том же! — восклицает профессор Кречетов. — Уж не одно десятилетие они об этом говорят и пишут, хотя не только философы-марксисты, но и многие западные ученые разоблачают их. Известный английский астрофизик Эддингтон, например, хоть и является видным представителем физического идеализма, но, говоря об использовании богословами наблюдений за галактиками, на основании которых была создана теория «расширяющейся Вселенной», заявил: «Эти данные долгое время использовались против распространения материализма. Они рассматривались как научное подтверждение активных действий творца в далекие времена. Я не желал бы поддерживать подобные опрометчивые выводы».
— А нельзя ли об этом немного подробнее, Леонид Александрович? В чем смысл теории «расширяющейся Вселенной»? Я много слышала об этом, но до сих пор не очень разобралась.
— В двух словах, к сожалению, всего не объяснишь, попробую, однако. Теория эта возникла на основании наблюдения так называемого «красного смещения» в спектрах туманностей. Современная наука объясняет это взаимным удалением внегалактических систем в нашей части Вселенной. А идеалисты и богословы истолковывают как свидетельство начала «сотворения мира». Вся наша Вселенная была будто бы сосредоточена когда-то в одной точке пространства. Эти соображения бельгийский математик аббат Леметр подкрепил затем соответствующими математическими расчетами.
— Но ведь и наши ученые, кажется, не отрицают «красного смещения»? — не очень уверенно спрашивает Татьяна.
— Не отрицают. Но делают из этого иные выводы. И, уж во всяком случае, не в пользу всевышнего, — улыбается Кречетов. — Амбарцумян считает, например, что при этом неправомерно отождествляется Метагалактика со Вселенной. Наши ученые вообще стоят на той точке зрения, что «начальный момент» эволюции Метагалактики не является «началом всего», а представляет собой лишь момент возникновения протовещества, из которого затем образовались известные нам формы материи. А академик Зельдович в одной из своих статей написал, что «время», протекшее с начала расширения, кое-кто называет «возрастом Вселенной», а правильнее было бы называть его «длительностью современного этапа существования Вселенной». Ответил я как-то на ваш вопрос, Татьяна Петровна?
— Вполне, Леонид Александрович. Только вы Володе Фоменко еще попроще, пожалуйста…
— Обещаю вам, Татьяна Петровна, ответить ему попроще и обстоятельнее и на все остальные его вопросы.
Татьяна уходит от профессора Кречетова с сознанием выполненного долга перед Фоменко, которого, уезжая из Одессы, уговорила отказаться от дальнейших разоблачений Травицкого. А ему так хотелось «вывести его на чистую воду». Но подобная самодеятельность могла ведь и насторожить магистра и помешать его разоблачению.
Фоме Фомичу на вид больше семидесяти не дашь, хотя сам он уверяет, что ему под восемьдесят. Лицо, правда, в сплошных морщинах, с остро выпирающими скулами и резко обозначенными челюстями. О таких говорят «кожа да кости». Но Фома Фомич считает свою физиономию и телосложение «супераскетическими» и уверяет, что до сих пор занимается гимнастикой по системе йогов. Внимательно осмотрев печатную машину, отремонтированную Вадимом, он брезгливо проводит пальцами по ее талеру и спрашивает:
— Где раздобыли такую рухлядь?
— Где раздобыл — не играет роли. Посмотрите, можно ли на ней печатать? — спрашивает его Корнелий.
Фома Фомич снова ощупывает каждую деталь старой, отжившей свой век машины, называвшейся когда-то «американкой», и покачивает головой:
— Это нужно же, такой утиль наладить! Видать, виртуоз какой-то ее латал. Боюсь только, как бы она снова не развалилась.
— А вы не бойтесь, виртуоз тот будет рядом. Меня интересует только одно — сможете вы на ней работать?
— Я на таких у партизан листовки печатал.
— У каких партизан? — удивляется Корнелий. — Вы же говорили, что работали в каком-то религиозном журнале, издававшемся на оккупированной территории Советского Союза.
— Да, это верно, — кивает лысой головой Фома Фомич. — Сотрудничал одно время в «Православной миссии», возглавляемой митрополитом Сергием Воскресенским.
— Полностью миссия эта называлась, кажется, «Православной миссией в освобожденных областях России»? — уточняет отец Феодосий.
— Это тоже верно. Имелись в виду оккупированные немцами Псковская, Ленинградская и Новгородская области. Судьба, однако, швыряла меня и туда и сюда. То к партизанам, то к оккупантам…
«Небось по заданию гестапо», — догадывается Корнелий, но на этот раз уточнять не находит нужным. Решает, что лучше этих подробностей ему не знать.
— Я вообще чего только не печатал за свою жизнь, — продолжает Фома Фомич. — Даже фальшивые деньги пришлось однажды!
— И все сходило?
— Не всегда. Но на всю катушку за грехи мои еще ни разу не получал. Всякий раз выкручивался. При боге все ведь проще было…
— Как это — при боге?
— Говорят же, «при царе», «при немцах». В таком примерно смысле.
— А почему проще?
— Было на кого свалить. Черт, мол, попутал. Вы, как лицо духовное, понимаете, надеюсь, что бог и черт — одна корпорация. А теперь за все самому приходится. Вот и боюсь, как бы не продешевить, взявшись за вашу работу. Уголовно наказуемое сие…
— Вы ведь читали текст. В нем ничего против властей…
— Почему бы вам в таком случае, отец Феодосий, не тиснуть свое сочинение с помощью московской патриархии?
— Боюсь, в соавторы кто-нибудь напросится.
— Вам виднее. Материал действительно эффектный. Прошу, однако, оплатить не только труд мой, но и риск.
— Какой же риск?
— Полагается разве печатать что-либо без специального разрешения?
— Мы же не тысячным тиражом…
— Все равно не положено.
— Ну ладно, Фома Фомич, — примирительно говорит Корнелий, — не будем спорить. Я не поскуплюсь на вознаграждение, нужно только поаккуратнее и побыстрее.
— Это могу обещать. А за работу готов взяться хоть сейчас.
Андрей видит в окно, как торопливо идет домой дед Дионисий. Когда-то он ходил так всегда, но годы взяли свое, и походка его стала спокойнее, степеннее. Случилось, значит, что-то важное, или узнал от Авдия что-нибудь неожиданное.
— Знаешь, что Авдий мне сообщил? — говорит он прямо с порога, с трудом переводя дух от быстрой ходьбы. — Фома у них сегодня был. Помнишь этого проходимца?
— Который редакцию «Журнала Московской патриархии» чуть не подвел?
— Тот самый. Только не «чуть», а действительно подвел. Его оттуда выставили «во гневе», как говорится, а надо было бы под суд, да не захотело наше духовенство такой вонючий сор из своей святой избы выметать. А вот Телушкин его учуял. Точна все-таки пословица: рыбак рыбака видит издалека. Нужно срочно сообщить об этом Татьяне Петровне.
— Она должна приехать сегодня.
— Ты все же позвони. Пусть поставит в известность кого следует.
— Ладно, позвоню. А что этот Фома может делать у Телушкина?
— Да все! Ни от чего не откажется за приличное вознаграждение. Но в данном случае будет, видимо, печатать «творение» отца Феодосия. И вот что мне во всем этом деле непонятно: зачем им эта убогая подпольная типография! Ну сколько экземпляров сможет она напечатать?
— Все же больше, чем от руки или на машинке.
— А у меня из головы не выходит все одна и та же мысль: зачем эта подпольная типография понадобилась Травицкому? Ведь не для того же только, чтобы сочинения отца Феодосия печатать. Скорее всего, провокацию какую-то замышляет. Не может же он не понимать, что если не милиция, то само семинарское начальство без особого труда типографию их обнаружит.
— Ректору это давно уж известно…
— Что именно известно? Что отец Феодосий важные научные сообщения «пришельцев» в древнецерковнославянских книгах обнаружил и в единственном экземпляре их реставрирует? Тайком ведь от него Телушкин печатный станок приобрел. Стоит только ректору узнать, что Феодосий подпольную типографию организовал в его владениях — тотчас же владыке своему епархиальному доложит. А уж архиерей, должно быть, самому патриарху. И как ты думаешь, что тогда будет, зная лояльность московской патриархии к Советскому правительству?