– Знаете, – вмешался Барановский, – ночью третьего дня вдруг звонок. «Какого, – думаю, – лешего несет? Пусть себе звонит! Позвонит да и уйдет». Ан нет, опять звонок. Иду, отворяю. Гляжу – вот он. Оборванный, грязный, мокрый. «Откуда?» – удивился я. «Из могилы, – говорит, – пустите». Я было рассердился, турнуть его хотел ко всем чертям, да жалко стало. Пустил – обсушил, обогрел. Вижу какой-то казус, и притом дрянной. Он мне и рассказал все свои приключения. Что он умер – я ведь этого и не знал, а он и умереть как следует не сумел: в летаргии заснул. Потом он стал про вас рассказывать, что будто вас кто-то где-то когда-то убил, а я подумал, что этого быть не может. Если бы таковое вышло, сколько везде шума было бы. «Дай-ка, – решил, – напишу». Написал, а вы и явились, живы и невредимы. Да что вы на него так смотрите, будто кот на колбасу?
– Сердце, эскулапушка милый, у меня так и поет! – воскликнул Кобылкин. – Есть правда на свете! Есть высшая милость!.. Граф ты мой родимый, – кинулся он с объятьями к Нейгофу, – бедняжка ты мой горемычный! Потрепали тебя скверные люди, да оказалась у тебя защита великая… Дай мне поцеловать тебя!.. Вот и сам я, старый пес, не думал, что так я твоему счастью обрадуюсь…
Он обнимал и целовал Нейгофа; Михаил Андреевич тоже был расстроган.
– Ну, сядем теперь, расскажи мне все, – несколько успокоился Кобылкин. – Доктор, можно?
– Ну еще бы, – ответил Барановский. – Вот вам кушетка, стулья, кресла, располагайтесь, а я на визитацию в больницу.
Он ушел.
– Ну, ну, рассказывай, – торопил Нейгофа Мефодий Кириллович, – подробно рассказывай.
– Про себя расскажите, – промолвил Михаил Андреевич, – ведь я до сих пор думал, что они вас убили.
– Ага: «они»!.. Стало быть, и тебе кое-что известно?
– Все, – потупился граф.
– Радуюсь! Как же это просветление-то пришло? Как же прозрел-то ты?
– Ужас просветил меня… Ведь я в летаргическом сне был…
– Знаю… И сам я догадывался, и Анфим-то давеча сказал… Ну-ну…
Нейгоф не ответил. Он глубоко задумался. Мефодий Кириллович не мешал ему.
Так прошло минуты две.
– Как я любил ее, – вдруг заговорил Михаил Андреевич, – как любил!.. Чем я был до встречи с нею? Существом хуже последнего нищего, человеческим отребьем, комом грязи.
– Душа-то была жива, а это самое главное, – вставил Кобылкин.
– И вдруг она солнцем засияла, – продолжал Нейгоф, даже не слушая своего собеседника. – Яркие лучи осветили меня, зажгла она искорки жизни, что тлели в моем грязном, отвратительном существе. Ведь меня никто не заставлял жить так, как я жил до встречи с нею. Мне нравилась эта жизнь, я находил в ней самоудовлетворение, наслаждение, какое мне не могли бы доставить никакое богатство, никакое положение в обществе…
– Это бывает, – опять вставил Кобылкин. – Вон гастрономы: чем больше дичь протухнет, тем она им вкуснее кажется…
– Да, да, – согласился Нейгоф. – Я думаю, во мне сказалось пресыщение благами жизни. Века наш род жил в довольстве. Богатство переходило от предка к потомку. Века никто не знал ни труда, ни забот. Все было к нашим услугам, понимаете, все, что ни потребовало бы пресыщенное, извращенное воображение. И вот во мне, последнем потомке рода Нейгофов, сказалось это пресыщение в самой острой форме. Мне понадобилось с головой уйти в непролазную грязь, потому что все высшие блага жизни мне осточертели. Я в эти дни думал об этом, и новый свет озарил мне мое прошлое… Прежде я своим босяцким похождениям придавал значение какого-то протеста…
– Дурь одна – эти протесты, – перебил Нейгофа Кобылкин. – Ты, миленький, про фактики, как это ты из-под сырой земли сбежать ухитрился?.. Горю нетерпением, пылаю!
XL
Вычеркнутый из жизни
Михаил Андреевич помолчал, как бы собираясь с мыслями, и потом заговорил голосом, в котором слышались и грусть, и душевная мука.
– Вероятно, я уже начинал тяготиться своей жизнью, когда явилась она, эта женщина… Я увидел ее впервые у этого несчастного Козодоева. Страшно резок был тогда для меня переход с кобрановских огородов в обстановку, хотя и отдаленно, напоминавшую мне мое прошлое, мое детство, мою юность… И вдруг Софья… Я уже тогда был ослеплен. Козодоев сразу предложил мне стать мужем этой женщины. Я принял это за злую насмешку и убежал, потому что в моей душе все так и клокотало… Я не убивал этого старика…
– Знаем-с, – вставил слово Кобылкин.
– Я, правда, толкнул его, когда он хотел задержать меня, но мой толчок не был смертельным.
– Однако Козодоев порядочно ушибся, так что нашел нужным позвать своего доктора… Я немного перебью вас, необходимо, чтобы и вам было все известно. Козодоев был темным дельцом, но так как темные дела в одиночку не делаются, – то у него был штат помощников на все руки. Под рукой у него был красивый молодой человек Куделинский, которого в любой момент Козодоев мог подставить в качестве жениха какой-нибудь старой, но богатой дуре. Затем, у него в качестве телохранителя, но иногда и исполнителя кое-каких неудобных для самого старика предприятий был некий Антон Антонович Квель, чухонец родом и силач, каких мало. Наконец, на всякий случай Козодоев прикормил и приручил одного опустившегося докторишку, Марича. И в докторских услугах, видимо, бывала у старого дельца надобность. Сверх того, эта Шульц…
Нейгоф поднял глаза на Кобылкина и затаил дыхание в ожидании, что тот скажет.
– Моя жена, – прошептал он и закрыл лицо ладонями.
– Она, – продолжал Мефодий Кириллович, – действительно была воспитана стариком с детства. Пожалуй, он и любил ее, любил, как дочь. Это доказывается тем фактом, что по заранее составленному духовному завещанию этот одинокий старик оставил ей все свое солидное состояние. Что ж, и у таких людей могут быть сердечные привязанности; так уж устроен человек.
– Однако он не задумался предложить мне, босяку, жениться на ней.
– Вы, вероятно, не знаете, зачем он это сделал?
– Я узнал, только лежа в гробу, – я все, все слышал! Козодоева убили все эти люди, которых вы только что назвали.
– Собственно говоря, убивал один Квель, но при кровавом деле присутствовали и Куделинский, и Марич; да и Шульц узнала о нем, как только оно совершилось. Но об этом немного после… В предложении, которое сделал вам тогда Козодоев, сказались его заботы о будущем своей воспитанницы. Ведь вы – последний представитель рода Нейгофов, и к вам переходит все огромное состояние вашего московского родственника, который, кстати сказать, находится теперь в Петербурге.
– Дядя приехал?! – воскликнул Михаил Андреевич.
– Сегодня утром… Но погодите! Итак, вы – богатейший наследник. Вот Козодоев, обделавший на своем веку не одно такое дело, и задумал закрепить ваше наследство за своей любимицей. Так как завещание гораздо раньше рокового дня было составлено стариком в ее пользу, – то можно судить, что действовал он совершенно бескорыстно. Как он отнесся бы к вам, если бы вы стали мужем Софьи Шульц, я не знаю, но думаю, что постарался бы вырвать вас из грязи. Ему даже необходимо было сделать это: ведь такое положение было для него самым верным и прямым путем к вашему наследству. К сожалению, судьба распорядилась иначе. Козодоев имел неосторожность рассказать Квелю, которому доверял больше всех, о своих планах, а Квель – грубое, алчное животное – передал обо всем Куделинскому. Последний же сразу сообразил, что миллионное наследство проскользнет мимо, тогда как, не будь Козодоева, оно могло бы попасть в его руки. Заметьте – если бы не было Козодоева; пока он налицо, всякие попытки были бы тщетны. Вот тогда Куделинский и приговорил старика к смерти. Но один он действовать не посмел и подстрекнул алчного Квеля. Тот готов был пойти на всякое дело, лишь бы была от него нажива. Эти сообщники припутали в свои замыслы безобидного и безвольного Марича. Они дали Козодоеву время найти вас, привести к себе, а когда вы убежали, – то, воспользовавшись тем, что Козодоев из-за вашего толчка позвал Марича, явились к нему все сразу – Куделинский, Квель и этот докторишка. Квель зверски убил старика, а те двое присутствовали при этой ужасной работе.