– Должно быть… К несчастью, этот Марич минут на десять опоздал… Поторопись он – меньше было бы беды… Куделинский успел дважды выстрелить в графиню.
– Раны тяжелые?
– Тяжелые, но не смертельные, хотя одна для всякой молодой красивой женщины очень неприятная: глаз попорчен и лицо обезображено… Прежней красоты и в помине нет… Всю эту историю я откровенно рассказал графу Федору Петровичу. Они рассердиться изволили, закипятились, запетушились, страсть что такое. А с Михаилом-то Андреевичем что тут сделалось! Заплакал, застонал: «Дайте мне ее, – кричит, – дайте! Люблю я ее, жить без нее не могу», – волосы на себе рвет. Старый граф сейчас племянника успокаивать: «Люби ее, несчастный, – кричит и сам плачет, – все тебе могу устроить!» Насилу успокоили они племянника, бежать хотел тот к супруге – нет, не пустили… Все обещали уладить. Потом граф меня позвал, и долгий-предолгий разговор имели. Решили так: ожидается дитя, и дитя наизаконнейшее, так, стало быть, Михаилу Андреевичу в графском виде можно и не существовать. Граф решил поселить племянника и его супругу у себя в самом большом поместье, графиня как бы хозяйка, а он – ну, вроде управителя и под другим именем. И это граф Федор Петрович взялись все обделать. Вот, восхитительный мой, как случилось, что граф Михаил Андреевич Нейгоф помер, и на свете его нет, а есть вместо него Михаил Андреевич фон Штраль, немецкий барон. Граф же Федор Петрович – добрая душа! – все так обставили, что графиня в чистоте осталась. Да и за что было обвинять ее? Подлинные виновники в козодоевском деле сами с собой расправились, а она ни при чем была.
– Так как же дело-то кончилось? – спросил Барановский.
– Что же дело? Дело кончилось само собой: свелось все на почву неразделенной любви, оскорбленного чувства, огнепылающей ревности; тут оно и потухло само собой… Пошли кое-какие смутные слухи, да граф Федор Петрович сумели пресечь их в самом корне… Что за человек, – в который раз восхитился Кобылкин, – пожалеть можно, что не удостоились видеть: вельможа до мозга костей, родовитость в каждом словечке, в каждом жестике видна, мановением приказывает, улыбкой сердца покоряет.
Мефодий Кириллович умолк, потом вдруг добродушно рассмеялся.
– Чему это вы? – спросил Анфим Гаврилович.
– Да как же, помилуйте, смешно… Как сверзили меня тогда с поезда… Ах, да, вы ведь не знаете еще о моих приключениях! – и Кобылкин с юмором рассказал Барановскому о тех страшных минутах, когда его жизнь, успех его дела висели на волоске.
– Помилуйте, – возмутился Анфим Гаврилович, с интересом слушавший его рассказ, – что тут смешного?
– Да как же, – залился беззвучным смехом Мефодий Кириллович, – ведь этот несчастный Квель расшибся. Сперва меня, а потом и его дорожный сторож подобрал и укрыл, я-то благополучно отделался… только ушибся, а Квель нет: расшибся, бедняга, да только, на свое несчастье, не до моментальной смерти… Мучился и вот, умирая, узнал меня и как ни слаб был, а все-таки успел сообщить обо всем козодоевском деле. Тут я, старый пес, узнал, что кое в чем ошибся. Я, видите ли, в квартире Козодоева, когда осматривал ее, нашел пепел от трубки, недокуренную сигару и сломанную папиросу. Один человек трояко не курит, стало быть, было трое чужих, так как – я расспросил прислугу – Козодоев оказался некурящим. Да к тому же я нашел обрывочек кружева с женского платья. Вот и создалось у меня мнение, что действовало четверо убийц. Я даже стихи по этому поводу сочинил. «Даль туманная видна, трое, трое и одна», – запел Кобылкин. – Вот мы как! На лире бряцаем, даже по поводу уголовных сюжетов. Да, о чем я хотел? Квель умер. Ну, там, конечно, объявили, что неизвестного звания человек, неизвестно с какого поезда и так далее, как в таких случаях полагается. А я-то этим и воспользовался. Росту я с Квелем одинакового: оба мы коротышки, загримировался я под него, бороду нацепил и ну вокруг да около того дома, где графиня жила, похаживать – впечатление хотел произвести. И добился своего: бедная Софьюшка как-то увидала меня в образе Квеля, а затем, когда мы друзьями стали, рассказывала, что страху я и и какого наделал.
– И что же теперь с этими людьми? – спросил Анфим Гаврилович.
– С Софьей и Михаилом? Живут в имении графа, я туда и провожать их ездил, устраивал и любовался. Он ее до безумия любит, невзирая на-то, что она обезображена, ну и она тоже его обожает. Голубки… счастливы…
– Но положение теперешнего фон Штраля совершенно не легальное; ведь есть же люди, которые знают о спасении графа Нейгофа.
– А кто, позвольте спросить? – возразил Кобылкин. – Ежели я, так это – могила. Вы теперь знаете?.. Вам никто не поверит, если болтать начнете… Кто еще? Настя, графинина горничная, так она за моего Афонюшку замуж вышла, а он – парень высокой честности. Потом кто? Есть некий Коноплянкин, хозяин чайной; тот не пикнет, ибо я такое на него рыбье слово знаю, чтобы молчал, а я умру – Афонюшка будет его в руках держать… Золоторотцы есть: Козелок, Метла да Зуй, так они вряд ли что соображают. Кстати, Михаил Андреевич через меня все деньги им отдал, которые с ним в гробу были… Вот пьянствовали-то, доложу вам!.. Коноплянкин тут нажил… – Кобылкин умолк, потом кротко улыбнулся и сказал: – Голубки, Софья-то с Михаилом, не надышатся друг на друга, – и, склонившись к Барановскому, с таинственно плутоватым видом добавил: – И счастье их благословило: со дня на день дитя ждут!..
Дочь Рагуила
I
Долгожданная свадьба
Окна парадного зала кухмистерской, излюбленной богатым петербургским купечеством, были ярко освещены. С улицы через них были ясно видны фигуры разряженных гостей. К подъезду-то и дело подкатывали и собственные экипажи, и лихачи извозчики. Грузный швейцар, стоявший у подъезда, потный от суеты, едва успевал распахивать двери новым гостям.
Было уже близко к вечеру. Начинало темнеть, сероватая мгла окутывала столпившихся у подъезда кухмистерской людей.
В кухмистерской должны были происходить свадебный обед, а затем вечер, которыми начинали свою брачную жизнь только что обвенчавшиеся Вера Петровна и Евгений Степанович Гардины. Именно их прибытия ожидала с большим нетерпением толпа любопытных.
Из церкви после венчания молодые отправились к родителям Веры Петровны, чтобы принять благословение, и с минуты на минуту должны были приехать к собравшимся на их торжество гостям.
Свадьбы всегда возбуждают любопытство. Даже совершенно незнакомые молодым люди обыкновенно останавливаются и с нетерпением ожидают, когда, наконец, появится обвенчавшаяся парочка. Да это и понятно. Редко кто из молодых не бывает счастлив во время свадьбы. Это счастье отражается на их лицах и невольно передается всем, кто видит молодую пару, делая их и себя радостными и просветленными.
Однако в этот раз было что-то другое, мало походившее на обычное настроение. В толпе любопытных у подъезда чувствовалось мрачное напряжение. Говорили тихо, никто не смеялся, оживленных лиц не было.
– Долгонько не едут! – сказала какая-то топтавшаяся уже больше часа у подъезда чиновница своей соседке.
– Давно пора бы! – ответила та. – Порядочно у родителей задержались.
– Уж не случилось ли опять чего?
– А что? Ведь все может быть!
– Нет. Ежели что вышло бы, слух пошел бы.
– Венчанье-то благополучно прошло. Была я в церкви-то. Свадьба, можно сказать, во всех отношениях замечательная.
– Чего замечательнее! Столько раз девушка к венцу собиралась, а все выйти замуж не могла. Это который жених-то? Я уж и со счета сбилась.
– Шестой, говорят.
– Ну вот. Пять раз у Веры Петровны свадьба расходилась.
– Зато теперь уже крепко окрутились. Теперь никак не раскрутишься, честной венец принявши… Это кто такой?
К кухмистерской лихо подскакал дорогой рысак, запряженный в дрожки. С них соскочил и быстро прошел в подъезд пожилой брюнет с красивым, но неприятным лицом. Новый гость был высок и плотен, бобровая шинель ловко сидела на его широких плечах. Он сбросил ее на руки кинувшегося ему навстречу швейцару и остался в прекрасно сидевшем фраке.