Выбрать главу

Ему недоставало только живого существа — друга в этой тюрьме.

Судьба послала узнику и это утешение.

Раз, всматриваясь в камни, стены и плиты своей тюрьмы, он заметил в одном из углов её что-то белое. Ранее он не видал его — оно могло появиться только в эту ночь или в это утро. Удивлённый, он пошёл туда. Там было, как он знал, сырое место, где камень постоянно точил влагу. Он опустился к пятну, стараясь разглядеть его: перед ним торчал из крошечной щели мертвенно-белый гриб, один из тех, которые рождаются и умирают во тьме сырых погребов и склепов. И этот поднялся на тоненькой и слабой ножке, едва выдерживавшей тяжесть своей шляпки. Он дрогнул от дыхания наклонившегося к нему человека, и человек замер в страхе, чтобы тычинка эта не подломилась, замер и даже схватился за грудь, боясь утратить единственное живое существо, которому суждено было делить с ним отсель весь ужас его заключения… Он теперь уж не отходил от него. Ему казалось, что он замечает рост этого жалкого слепого гриба, видит, как длиннее и сильнее становится его ножка, как ширится и утолщается его белая шляпка. Теперь луч света из трещины да этот нежданно поднявшийся гость наполняли его существование, и он боялся только одного, чтобы те злые люди, бывшие за стенами его тюрьмы, не догадались и не пришли бы замуровать стену и сбить прочь несчастный гриб. Он уже касался последнего, тихо и нежно, не боясь, что он подломится, и ощущение слизкой, сыроватой и холодной кожицы его приводило узника в умиление, точно он осязал близкого, дорогого ему человека… Таким образом мёртвая доселе тюрьма, мало-помалу, наполнялась жизнью, убогою и жалкой, но радовавшей уже не одинокого узника…

Залётная гостья

Ему чудилось порою, что сквозь свою узкую щель он слышит и отголоски ветра, проносившегося мимо одинокой скалы, и глухие удары волн, разбивавшихся внизу о её изорванные отвесы. В возбуждённом ли слухе рождались эти звуки, или действительность создавала их, — только когда, с трепетавшим сердцем и затаив дыхание, он становился около окна, ему казалось, что он отличает там, вдалеке, пронзительные, но едва долетавшие сюда крики чаек. Воображение рисовало их свободными, быстро носившимися над самыми волнами шумного моря. Он точно видел этих белых птиц, смело прорезывающих своими сильными крыльями гребни, оперённые белой пеной, и потом взвивавшихся в недосягаемую высь с добычею в острых когтях… Целые часы стоял и лежал он у этой трещины, целые часы, которые не посвящал он своим бедным друзьям, поднявшимся в тёмном углу его темницы. Одно, что теперь ещё возникало в нём горьким укором судьбе, — это его бесплодно растраченная жизнь. За что он страдал так долго, кому, какой великой правде нужна эта великая жертва? Зачем в него вложен был священный дар вдохновенной песни, если она давно уже умерла в самом воспоминании людей, а он всё ещё мучается и бьётся здесь, уже бессильный воскресить её…

Теперь, когда он был не один, когда слабые лучи света разгоняли порою окружавшую его тьму, в узнике опять просыпался поэт.

Пусть он умрёт исстрадавшийся, пусть никто не знает его имени, и самые близкие забудут его, — он уже давно помирился с этим. Но он так страстно хотел, чтобы жила его песня!.. Песня, которою служил он добру и правде, песня, которая, — как сам он видел когда-то, — вызывала слёзы на глаза суровых воинов этого старого и грозного замка… Он помнит, что даже на мрачном лице властелина появился иногда какой-то слабый отсвет, и глаза его смотрели не так хищно и зло, когда под тихий говор своей лютни поэт пел ему о великом завете любви, самим Богом вложенной в душу человека. И самому певцу казалось, что каждым звуком её он стучится в твёрдую кору королевского сердца…

А теперь — кто поёт эти песни?

Быть может, нашёлся льстивый певец, продающий свой дар как своё слово проповедник?.. Быть может, он под тяжёлыми сводами памятных узнику залов славит торжество силы и неправды и, как палачи сеньора внизу топчут нивы и жгут мирные деревни, так и этот свободный поэт смеётся в своих звучных строфах над святостью нищеты и страдания. А его песня, песня узника, служившего им, давно замерла и забыта!.. О, тогда будь проклят дар, которым он гордился, сила, заставлявшая его забывать себя, отзываясь на могущественный зов его Бога…

Раз он лежал на своей каменной скамье, погружённый в эти грустные мысли, как вдруг не по-прежнему отворилось окно в его дверях, а с шумом, и какой-то незнакомый голос крикнул ему:

— Эй ты, как тебя, разбойник! Возьми, бродяга, свой хлеб и воду!

«Верно сторожа переменили», — мелькнуло в голове изумлённого узника, и только что он приподнялся, как оттуда донеслись новые звуки… Отходя от окна, сторож запел… Узник разом узнал эту песню:

   Слава тем, кто потрудился    Над кормилицей-землёй,    Кто не трутнем в мир родился,    А работником-пчелой…    Вместе с жатвой полевой,    Смелость, силу и свободу,    Мир в дому, в душе — покой…

Точно сияние озарило поэта…

Он забыт, давно забыт. Его сторож назвал «бродягой, разбойником», тот же сторож, который пел его строфы.

Значит, песня его воскресла. Она живёт, когда он умирает здесь. Она живёт, назло этим стенам и этому мраку.

И кто же поёт её — его тюремщик!

И будут петь из рода в род, пока «угодно Богу и терпит земля».

Да, песня воскресла, значит, не бесплодна была его мука. Недаром были его томления…

Должно быть, только на один день этот сторож сменил своего товарища…

Завтра, послезавтра и потом долгие недели и месяцы бесшумно, по-прежнему отворялось слуховое окно, и ни одного звука не слышалось в длинных и сумрачных переходах за ним…

Но узнику было уж всё равно.

Ему казалось, что только тело его приковано к этим стенам, заперто в тёмном склепе.

Душа его вместе с песней, свободная и могучая, облетает весь мир.

Отворилось

Опять шли дни за днями и за неделями недели.

Однажды старый сторож, сумрачный и молчаливый как всегда, открыл слуховое окно, чтобы поставить туда для узника хлеб и воду, но тот ещё не взял вчерашней. Это случалось и прежде. Сторож переменил остававшийся целые сутки запас на новый и ушёл. На другой день повторилось то же, на третий — вчерашнее оказалось нетронутым, на четвёртый — он уж пошёл наверх к мажордому короля Рожера. Толстый замковый управляющий выслушал его рассеянно и тотчас же забыл, о чём говорил ему старый солдат. Не до узников было сановнику: дело в том, что Рожер сам лежал на своей пышной постели, окружённый врачами и только что отысповедавшийся своему духовнику. Рожер не отличался особенною памятью и, разумеется, забыл при этом о заключённых, томившихся внизу, в тёмных склепах его подземелий. Да он и не считал это грехом. Он карал их вины, и только. Второй раз сторож уж не решался идти к мажордому; он знал, что его выгонят за это!.. Пища и питьё по-прежнему оставались нетронутыми в окне у поэта… Раз даже старый солдат крикнул ему что-то, но в ответ глухо послышалось только эхо…

Зов этот пропал для узника…

Он уж несколько дней лежал на своей скамье, широко открыв глаза в сумерки, сгустившиеся над ним. Он теперь не поворачивал головы даже к скупому лучу света, проникавшему в подземелье сквозь трещину утёса. Ему незачем было любоваться игрою этой жалкой радужной полоски, потому что весь он, со всеми его помыслами, воспоминаниями был затоплен таким ярким, таким ослепительным светом, какого до сих пор он не видал даже и тогда, когда дышал чистым воздухом гор на своей родине. Он широко раскрыл глаза этому свету, и улыбка блаженства застыла на его исхудавшем лице, пожелтевшем как старый, долго лежавший во тьме пергамент, губы его были полураскрыты, рука приникла к сердцу, точно удерживая его, чтобы оно своим болезненным трепетом не мешало этому счастью…