Однако на берегу началось движение, выскочила юркая фигурка, потом две, потом еще две. Спустили челноки, шаткие, вертлявые и бойкие, как у самого Кендыка. Еще два. Шесть человек поехали вверх перехватить беглого. Приезд его не был совершенно неожидан. Весть о том, что «какие-то едут сверху», возникла на поселке Чайдуван еще вчера поутру, неведомо как и откуда.
Видел ли Кендыка кто-нибудь из русских ребятишек, проехавших вверх по реке поохотиться за линялыми гусями, или впрямь полоумный Алеха Выпивоха увидел Кендыка во сне, как о том рассказали соседки, но никто не сомневался, что едет чужой. Он уже был на виду, на учете еще до приезда.
«Едет беглый» — и даже не беглый, а беглые. Не едет, а едут. Едут многие».
Легенда о беглых жила на Родыме с самого нашествия казаков, ибо с казаками вместе просачивались вольные люди, гулящие, бестяглые, бесписьменные. С петровского времени к ним прибавились настоящие беглые, убежавшие рекруты и солдаты, тюремные сидельцы и каторжные, подневольные колодники. Целые слободки и заимки на самом крайнем Севере пошли от Безыменных, от Непомнящих, от Беспрозванных, которые, обжившись на месте, попадали наконец под вопрос заседателя: «Откуда пришел и как звать тебя?» И они отвечали по-старому, по-бывалому: «Андрюшка Непомнящий» или «Иван Бе спрозванный».
Так же и в самые недавние годы последние волны гражданской войны доплескивались сюда в виде осколков беглых банд, белых и зеленых, и попросту разбойничьих.
Эти последние беглые, белые, внушали населению ненависть и страх, более определенный, чем старые отдельные бедняки-беглецы. Эти шли группами, грабили, убивали; оттого и об одиноком одунском беглеце уже сказали в поселке на низу: «не едет, а едут». Это первый разведчик.
Лет двести назад русские были по преимуществу мужчины, а женщины — туземного, местного корня, но теперь человеческое тесто стало однородным. В бытовом отношении преобладал туземный уклад жизни, полученный по наследству от бабушек и матерей.
От русских поречане получили язык, обилие песен и сказок, а главное — надменное сознание своего превосходства над жалкими «полевыми людишками», «тунгусишками», «якутишками».
В прежние годы занятия у них были разные: с одной стороны, охота с различною снастью, с лисьими и заячьими пастями[32], рыболовство ивовыми вершами, часто голод, панический страх перед начальством, а с другой стороны — мельчайшая торговля и перепродажа через десятки рук русских товаров, пришедших с далекого юга: чая с табаком и пороха со свинцом, холщовой нити и конопляной пеньки для сетей и неводов.
К одунам и эвенам эти далекие продукты новейшей цивилизации доходили мельчайшими частицами. Кирпич чая разрезался по восьмушкам, папуша табаку разбиралась по листочкам, свинец шел по жеребейкам, а порох — по зарядам. И за каждую частицу требовалась белка, горностай, лисья головка, а то и целая лисица.
Суровое время царской войны и войны гражданской, а затем разрухи закупорило узкую трубочку северной торговли на целое десятилетие, и пред тяжелой бестоварной сравнялись туземные жители Севера — русские и инородцы, бывшие завоеватели и потомки завоеванных племен. Теперь появились наконец товары и новые власти, но власти эти были иные, чем прежде.
В жестокой борьбе — в борьбе между скупщиком и охотником, — которая шла непрерывно на севере, как и на юге, власть впервые стала на сторону охотника. Но скупщик, даже мелкий, называл себя русским. Все лучшее было русское, не только привозное, но даже местное. Была русская собачья упряжка с красным сукном на шлеях, русская нарта, разрисованная яркими красками, как старые московские сани, с колокольчиком у верхней дуги, рыболовная сеть «русанка» с большими ячеями на двенадцать перстов ширины, пригодная для ловли царицы северных рыб — полуторапудовой нельмы.
Однако пронырливые окраинные старожилы живо учуяли разницу и даже забежали вперед. Новое начальство хотело помогать инородцам, которых сначала называли «туземцами», а потом — «националами». В окружных городках и поселках бывшие казаки и мещане и обрусевшие остатки полуистребленных туземных родов теперь стали называться не по отцам, а по матерям или по старым ревизским сказкам, как они писались еще в XVIII веке: чуванцы, юкагиры. Они воскресили имена племен, вымерших за два столетия назад или вовсе не существовавших, и собирали, например, омокские и анаульские съезды, хотя анаулы лишь мелькнули в казачьих отписках сибирским воеводам, а омоки существовали только в полицейских отчетах.