И он перевел ему с греческого:
— А вот и гимн Венере, которой ты так боишься, монашек! Только трудно разобрать…
Стих обрывался, исчезая под церковным письмом.
Джованни опустил книгу, и отпечатки букв побледнели, углубления стерлись, утонули в гладкой желтизне пергамента, — тени скрылись. Видны были только ясные, жирные, черные буквы монастырского требника и громадные, крючковатые, неуклюжие ноты покаянного псалма:
«Услышь, Боже, молитву мою, внемли мне и услышь меня. Я стенаю в горести моей и смущаюсь: сердце мое трепещет во мне, и смертные ужасы напали на меня».
Розовый отблеск потух, и в комнате стало темнеть. Мерула налил вина из глиняного кувшина, выпил и предложил собеседнику.
— Ну-ка, братец, за мое здоровье. Vinum super omnia bonum diligamus![2]
Джованни отказался.
— Ну — Бог с тобой. Так я за тебя выпью. — Да что это ты, монашек, какой сегодня скучный, точно в воду опущенный? Или опять этот святоша Антонио пророчествами напугал? Плюнь ты на них. Джованни, право, плюнь! И чего каркают, ханжи, чтоб им пусто было! — Признавайся, говорил ты с Антонио?
— Говорил.
— О чем?
— Об Антихристе и мессере Леонардо да Винчи…
— Ну, вот! Да ты только и бредишь Леонардо. Околдовал он тебя, что ли? Слушай, брат, выкинь дурь из головы. Оставайся-ка моим секретарем — я тебя живо в люди выведу: латыни научу, законоведом сделаю, оратором или придворным стихотворцем, — разбогатеешь, славы достигнешь. Ну, что такое живопись? Еще философ Сенека называл ее ремеслом, недостойным свободного человека. Посмотри на художников — все люди невежественные, грубые…
— Я слышал, — возразил Джованни, — что мессер Леонардо — великий ученый.
— Ученый? Как бы не так! Да он и по-латыни читать не умеет, Цицерона с Квинтиниалом смешивает, а греческого и не нюхал. Вот так ученый! Курам на смех.
— Говорят, — не унимался Бельтраффио, — что он изобретает чудесные машины и что его наблюдения над природою…
— Машины, наблюдения! Ну, брат, с этим далеко не уйдешь. В моих «Красотах латинского языка» собрано более двух тысяч новых изящнейших оборотов речи. Так знаешь ли ты, чего мне это стоило?.. А хитрые колесики в машинках прилаживать, посматривать, как птицы в небе летают, травы в поле растут — это не наука, а забава, игра для детей!..
Старик помолчал; лицо его сделалось строже. Взяв собеседника за руку, он промолвил с тихою важностью:
— Слушай, Джованни, и намотай себе на ус. Учителя наши — древние греки и римляне. Они сделали все, что люди могут сделать на земле. Нам же остается только следовать за ними и подражать. Ибо сказано: ученик не выше своего учителя.
Он отхлебнул вина, заглянул прямо в глаза Джованни с веселым лукавством, и вдруг мягкие морщины его расплылись в широкую улыбку:
— Эх, молодость, молодость! Гляжу я на тебя, монашек, и завидую. Распуколка весенняя — вот ты кто! Вина не пьет, от женщин бегает. Тихоня, смиренник. А внутри — бес. Я ведь тебя насквозь вижу. Подожди, голубчик, выйдет наружу бес. Сам ты скучный, а с тобой весело. Ты теперь, Джованни, вот как эта книга. Видишь, — сверху псалмы покаянные, а под ними гимн Афродите!
— Стемнело, мессер Джорджо. Не пора ли огонь зажигать?
— Подожди, — ничего. Я в сумерках люблю поболтать, молодость вспомнить…
Язык его тяжелел, речь становилась бессвязной.
— Знаю, друг любезный, — продолжал он, — ты вот смотришь на меня и думаешь: напился, старый хрыч. Вздор мелет. А ведь у меня здесь тоже кое-что есть!
Он самодовольно указал пальцем на свой плешивый лоб.
— Хвастать не люблю — ну, а спроси первого школяра: он тебе скажет, превзошел ли кто Мерулу в изяществе латинской речи. Кто открыл Мартиала? — продолжал он, все более увлекаясь, — кто прочел знаменитую надпись на развалинах Тибуртинских ворот? Залезешь, бывало, так высоко, что голова кружится, камень сорвется из-под ноги — едва успеешь за куст уцепиться, чтобы самому не слететь. Целые дни мучишься на припеке, разбираешь древние надписи и списываешь. Пройдут хорошенькие поселянки, хохочут: «Посмотрите-ка, девушки, какой сидит перепел — вон куда забрался, дурак, должно быть, клада ищет!» Полюбезничаешь с ними, пройдут — и опять за работу. Где камни осыпались, под плющом и терновником — там только два слова: gloria Romanorum.