— Изыди! Изыди, нечистая сила! Тебе тут не положено!
Даже попробовал перекрестить ее, чтоб исчезла. Только лапу таким огнем ожгло, такой судорогой скрутило — сразу усек, мне теперь, черту-дьяволу поганому, креститься не полагается. Но все равно ору ором:
— Уйди, тварь! Ты ж безгрешная, сука, тебе ж в раю надо быть! Вали отсюда, стерва, вали!
От слов моих она захохотала как безумная, затряслась. И вдруг начал у нее живот расти, набухать. На глазах глобусом надулся… и лопнул. Вывалился прямо из брюха черный, сморщенный ребенок — такой страшненький, слизистый, с искривленными тоненькими ручонками и ножонками, непомерной головой. Упал он, ударился оземь, только голова глухо стукнула. И замер он на миг. А потом с диким визгом я такого отродясь не слыхал — вскочил мячиком, будто пружиной его подбросило, и ручонками мертвой в горло вцепился с такой силищей, что у той запавшие глаза на лоб полезли из орбит.
— Нет! Нет! — истерически вопил этот ребенок. — Ей в рай нельзя! Ей тут самое место! Ей здесь во веки веков червей кормить!
И опять мертвая просипела, но теперь еле-еле просипела, чуть слышно было:
— Я ж мать твоя! Прости! Нельзя же…
— Не мать! Ты убийца моя! Ты меня убила!!! — орал как резаный этот ребенок. — Не будет прощения, не будет!
— Отпусти…
А тот ее уже не просто душил, а еще и в лицо зубами вцепился, да начал грызть, кусать. У меня все помутилось в голове: ведь ребенок, зародыш, рахитик, а кричит, душит, кусает, будто чертенок какой-то! И только я так подумал, он ее грызть перестал, ручонки разжал… но не упал снова, а взлетел. И уже на лету стал белым, почти прозрачным, только крылышки как у стрекозки замельтешили. Ангелок, да и только. И пропал в высях, словно для него грязных этих каменных сводов не существовало.
А мертвая опять губы разлепила, процедила будто себе:
— Каждый день, каждый час такая мука! За что же…
И на меня уставилась. В глазах кровь заиграла.
— Полюбовался, гад?
А лицо у нее так искусано, что смотреть страшно, вся кожа в клочья порвана, веки струпьями болтаются, из щек гной течет, губа нижняя на подбородке висит… Но прямо на глазах все зарастать начало, все раны позатягивались, кровь исчезла. И опять мертвенно бледная, синюшная, страшная стоит передо мной, руки тянет.
— Теперь твоя пора!
Хочу отшатнуться, отступить хоть чуток назад. И не могу! Окаменел! У нее руки вытягиваться начали, тонкими сделались — тянутся ко мне, дрожат, а из пальцев бледные полупрозрачные когти высовываются. Где сила моя прежняя, где мощь, где гонор?! Все исчезло, будто сам я червяк голый и беззащитный. А как вцепились ее руки в глотку, так и вовсе поплыло все вокруг. Только почувствовал, как шлепнулся назад да затылком голым прямо о камень. А она сверху. И душит, душит! А потом какой-то булыжник позади себя нащупала, сжала в прозрачной руке, так что из-под ногтей кровь зеленая брызнула, и давай лупить мне прямо в рожу, бьет, хохочет, визжит от восторга. А у меня сил терпеть нету. И поделать ничего не могу. Лежу, извиваюсь, подыхаю и от боли, и от страха. Долго она меня била, ох как долго! А по том разлепил я вдруг израненные затекшие глаза, взглянул вверх — прямо ей в лицо. А лицо-то и не ее вовсе! Я сразу не понял ни черта. Лицо-то мое было, точняк! Это я сам себя лупил! Только тот я, который внизу лежал, был слабый да беззащитный, а который сверху — будто носорог здоровущий и злобный. У него булыжник с полголовы моей от ударов на две части раскололся с острыми краями. Так он оба куска ухватил — и ими молотит, лупит, что мочи есть.
— Стой, сволочь! Замри, падла! Это ж я! Ты ж себя самого бьешь!!! — так я заорал с досады и от боли. — Стой! Ублюдище проклятое!
А он, то есть этот другой, натуральный я, хохочет, зубы скалит, в лицо мне плюет. И бьет! Да еще сильнее, больнее! долго дубасил. Потом вдруг прошипел в ухо, прошипел моим натуральным голосом:
— Ты, гнида вонючая, мокрушатина…аная, тута все сполна получишь! Понял, тварюга?! Ты там, наверху каждого живого по разу убивал! А тута тебя за их будут по тыще раз убивать, точно как ты сам, только подольше да побольнее… А может, и не тыщу, а сто тыщ раз за каждого, я не считал! Получай, сучара подлая!
И двумя пальцами мне в глаза как даст — только брызнуло!
Но мне не глаз вышибленных жаль стало, и не от боли сердце сжало. А привалила вдруг во всем этом адском мареве тошная мысль: ежели за каждого, так, как все было, да еще и с повторениями — это каюк, этого мне не выдюжить, каким бы тут вечным тело ни было, это такая адская жуткая мне мука будет без передыху, что и здесь, в этой треклятой преисподней, я себе способ найду, чтоб порешить себя, чтоб только не чувствовать всего этого, чтоб уйти…
— Никуда не уйдешь! — вдруг гаркнул мне прямо в рожу двойник мой. — Отсюда, жлобина гнусная, ни-ку-да не уйдешь!!!
А у меня уже глаза новые прорастают, я его снова видеть начинаю — хохочет, плюется, глумится. Неужто ж и я таким мог быть?! Мог! Ведь это ж я сам и есть! Ловко они тут все напридумывали, мастерюги, мать ихнюю!
А он опять в глаза, да еще больнее, еще хлеще!
Примечание консультанта. На наш взгляд описание столь ужасающих подробностей вызвано не только болезненным состоянием автора документальных записок, но и явными угрызениями совести. У нас не имеется ни одного фактического документа, ни одной подлинной улики, подтверждающих, что помимо всех прочих тяжких и средних преступлений автор записок лишал жизни двадцать одного человека, как он настойчиво утверждает. С одной стороны комиссия не является следственной группой, уполномоченной выявлять какие-либо улики, с другой — ввиду возможного самооговора мы не можем слепо принимать на веру все заявления исследуемого. Представляется несколько нереалистичным и тот взгляд на загробный мир, который дает представления о якобы каких-то наказаниях за неправедный образ жизни в этом мире. Логическая связь типа «преступление на этом свете» — наказание на том пока не прослеживается достаточно четко, не хватает документов, статистики. В сентябре месяце с. г. мы в последний раз проводили обследование автора записок. Было установлено, что на его теле не осталось ни одного из огромного множества шрамов, которые покрывали это тело более полугода назад. Шрам на голове, полученный в результате нанесения смертельной травмы в затылочно-теменной области острым тяжелым колюще-режущим предметом, в значительной мере уменьшился. Все это в очередной раз привело в недоумение членов комиссии: причем как практиков-энтузиастов, предлагавших в первые дни появления исследуемого передать его тело (после, разумеется, повторного искусственного умерщвления) на детальное обследование патологоанатомам, так и у исследователей-гуманистов, предлагавших дождаться естественной кончины субъекта. Так или иначе, но дальнейшее промедление может привести к полной утрате внешних и внутренних соматических следов. Это обескураживает членов комиссии. Как уже сообщалось, пожертвовать какой-либо частью тела для локального исследования субъект решительно отказался. По всей видимости, остается еще один выход: привлечь известных западных специалистов-постмортологов для обсуждения проблемы и досконального обследования субъекта.
…Вот после этого удара я вдруг почуял раздвоение какое-то. Теперь я не только лежал да муки терпел. Теперь я и сверху сидел да бил самого себя — с таким ухарством, с такой радостью и забавою бил, что не приведи Господь! Будто изверг какой-то, будто упырь чертов, а не человек! Я ведь при жизни никогда никакой такой радости не испытывал — ну прирежешь какую-нибудь, ну помучишь маленько, сердчишко сладкой истомой сожмет, горло перехватит и прочее…но чтоб этакий восторг был, нет, такого никогда! Даже вспомнилась вдруг какая-то сказочная, а может былинная змея, которая свой собственный хвост пожирала. Но то змея, а я ж все-таки человек! Человек? Вот тут-то и призадумаешься! Хотя думать-то это потом стал, а тогда, когда каменюкой в морду лупят, когда нос ломают, зубы выбивают и уши рвут, там не до мыслей, там ори себе, визжи, корчись и жди конца… А конец-то не скоро пришел, помучили меня всласть.
Очнулся я от голоса сиплого, женского:
— Передохни малость, милый, а то привыкнешь еще! — донеслось из-под каменного черного свода. И повисло надо мной лицо мертвой — как огромное белое полотнище. Сама она мертвая — и лицо мертвое. И глаза мертвые — трупной зеленью отсвечивают. Только губы шевелятся чуть, смеются.