Выбрать главу

— Хочешь? Поможем! — вновь проскрипело в голове.

И понесло меня с неудержимой скоростью и силой вверх. Ручища у этого гада, наверное, безразмерная. Там вообще все иное, непонятное, только я вверх столько пронесся-пролетел, что по расстоянию мог бы пять раз до Луны донестись, сквозь какие-то слои черные, кровавые, голубые, ослепительно белые меня несло, я эти слои будто нож масло протыкал, кто-то со всех сторон стонал, вопил, визжал, ругался, хохотал безумно, рыдал, сипел… а меня несло вверх. И прожигал меня коготь изнутри так, будто он раскален в доменной печи был. Последний удар запомнил отлично, аж череп мой сплющило, аж глаза лопнули и растеклись — это я тогда сразу просек: плиту пробил, ту самую, что меня наверх из земли не пускала! Пробил… и вынесло меня вдруг на свет Божий! Вознесло над землею. И увидал я сверху то самое старенькое кладбище, на котором меня зарыли. Под самыми ногами — развороченная, изуродованная могила моя, дырища в ней черная, жуткая… но никакой лапы не видно, только воздух плавится, в дрожащие жгуты свивается. Вот тут меня вдруг слезой прошибло, тут вдруг поверилось — конец! конец всем мукам! отпустили! отпустили меня, ублюдка поганого, волчищу позорного, гаденыша вонючего, помучили всласть, в стократ за все свершенное — и отпустили. Сейчас вот на земелюшку серую опущуся, да пойду себе, куда глаза глядят, пойду… И только тогда заметил я людишек внизу: трех старух древних, инвалида какого-то поддатенького, парнишку с лопатой и девочку лет трех. И все на меня глядят, зенки растопырили, зрачки у каждого во весь глаз, от страху обомлели, бабки украдкой крестятся, парнишка лопатою прикрылся, оробел. И не выдержал я, распсиховался:

— Чего уставились! — закричал. — Вы друг на дружку глядите! Чего на меня-то выпялились, я чего вам — не такой, что ли?!

Две старухи сразу шмякнулись. Инвалид головой трясет, за наваждение пьяное меня принимает. Парень белый, как мел. Только девчушка не боится.

И чую, как вниз опускаюсь, на землю, как коготь из зада моего выскакивает, как ноги опору нащупывают, песок сыпучий. Все! Все!! Все!!! Простили! Отпустили! Даже заорал как оглашенный:

— Отпустили! Все-е-е!!!

Грохнулся на четвереньки. А под ногами не только песок, а и грязища я в нее, в глинищу мокрую, оскальзываюсь, падаю, а сам хохочу. И вижу себя непотребного: голого совершенно, всего в кровище, грязи, гное, струпьях, коросте, израненного, в незаживающих шрамах и увечьях… Только на все наплевать! Земля! Свобода! Воля! Жизнь!!! И вскочил я на четвереньки, потом на ноги, парня с лопатой одним ударом в его белую рожу с ног сшиб, бабку ногой отпихнул, побежал к ограде, к выходу с кладбища. Бегу, падаю, то на трех конечностях хиляю, то на всех четырех, то на ноги встаю.

— Прочь! Прочь с дороги! — ору. — Поубиваю, суки!

А мне ж никто и не препятствует. Никто и не пытается меня удержать. Последние метры ползком полз — в луже, в месиве кладбищенском, видно, дожди тут шли, все размыли. И до того уже поверил в свободу, что землю лизал языком, губами целовал, листья жрал, давился, и полз, полз… у калитки приподнялся, на ограду навалился всем телом, мокрый, холодный, но счастливый, вывалился наружу.

— Все-е-е!!! Воля! Свобода! Жизнь!!!

А сам чую, что будто мне чего-то мешает. Совсем не много, но мешает. Оглянулся назад — а там, вокруг щиколотки, коготок бледненький, слабенький обвивается, а от него какая-то тонюсенькая розовенькая кишочка тянется, как червь дождевой, только длиннющий-длиннющий… Я глаза поднял чуть выше… А там!!! Метрах в сорока от меня та самая девчушка стоит с раскрытым ротиком. Только глаза у нее совсем не детские, не ее глаза. А красные раскаленные угли, как у того дьявола из преисподней. И прожигает меня глазами насквозь. И молчит. А коготок — дерг! дерг! И обратно тянет. На кладбище!

Вот тут и взвыл я бессловесно. Как собака, с которой шкуру живьем сдирают. А сам рвусь наружу. Не могу поверить, что все кончилось. А коготок — дерг! дерг! А глазища жгут! А червь тянет!

— Простите! Простите! — взмолился я тогда. — За что-о-о?!

И вот на глазах у всех этих старух, у инвалида, парня трусливого меня назад потянуло к могиле моей, к дыре разверзтой, к пропасти черной.

Червь розовый накручивается мне на ногу, обвивается вокруг икры, сжимается и разжимается, как удав, заглатывающий свинью — и тянет, тянет. А я оторваться от страшных глазищ той девчушки не могу. Сам понимаю, что это в нее сейчас дьявол вселился, это он на меня глядит и торжествует. А по коже мороз! И такое отчаяние, что хуже боли и пыток! Уже тогда меня по самую шею в могильную дыру втянуло, засипел я, зарыдал:

— Простите-е-е!!!

На минуту перестало вниз тянуть. Рванулся опять, все ногти о края дырищи ободрал, цепляюсь, все надеюсь на что-то. Кричу старухам:

— Чего стоите! Перекрестите меня! Свечки там за меня поставьте! Оглохли, что ли!!!

А они руки поднять боятся. Глядят — но без жалости, без сострадания, а лишь губы кривя, брезгуя и страшась. И девчонка та губку скривила, но по-другому, это в ней бес так смеялся, а глаза того беса были серьезные, злые. Вот тогда-то я и начал опять вверх, на волю подаваться, хватка червя этого с коготком ослабла вдруг, я и рванул, уже на локтях над могилой стал приподниматься. Да тут парень с места сорвался.

— Чего стоите! Лезет мертвяк! Бей его!!!

И набросился на меня со своей лопатой, начал по голове молотить. С размаху — хрясь! Еще — хрясь! Да не плашмя — ребром! Острием! Кровищей мне сразу глаза залило. Но я к боли-то уже привычный, терплю — наверх рвусь. А он лупит и лупит!

— Бей! Бей оборотня!!! — орет инвалид. — Кол в него осиновый надо, кол!!!

— И без кола сделаем!!! — вопит парень. А сам лупит во всю.

В капусту он мне всю башку порубил. Не понимает, что я бессмертный, что моей плоти все равно — бьет, бьет. И напоследок начал по рукам бить, перебил и кости и жилы. Тут и рухнул я в дыру могильную. Только свет над головою мелькнул и пропал.

Очнулся от скрипа в голове:

— Ну и как, хорошо там, наверху?

Ничего не ответил.

А сквозь веки огонь синего сияния жжет. Вот как! Дали глотнуть воздуха, дали воли глотнуть. И обратно! Суки! Гады! Палачи! Тошно мне стало до невыносимости, до спазмов в животе. Да неужто мне теперь извечно так маяться?! Неужто хуже меня и грешников на свете белом не было?!

А в уши вдруг скрип:

— Как не было. Было. Гляди!

И опять крайний чешуйчатый гад, только который с другой стороны от главного дьявола стоял, ручищу тянуть стал. Протянул куда-то за спину мою.

— Смотри! — говорит.

Обернулся я. Сам плачу, сдержать себя не могу. А он прямо в синем плавящемся воздухе за спиной когтем круг очертил — и вывалился тот круг, будто картонный был, и отверзлось словно окно в какую-то геенну огненную без конца и края. Вот тогда я сразу про все свои печали забыл. Таким смрадом и пеклом дохнуло из дырищи этой, что волосы у меня на голове и брови сразу обгорели, кожа волдырями пошла. И это я ведь снаружи стоял! А там! Никто мне никогда не поверит, но это правда истинная, святая! Дар мне такой был дан — будто на сто верст видеть все как рядом. Только б лучше не видеть! Тысячи, сотни тысяч голых, изможденных до последнего измождения мужиков и баб, увечных, с вытекающими глазами, выжженными головами, с обгоревшими губами, не скрывавшими зубов, лезли прямо друг по другу куда-то вверх из этого пекла. И такой стон стоял, что будто не люди, а звери глотки драли. Подцепил меня коготь за ребро, встряхнул. Да и сунул прямиком в геенну эту. И все забылось от боли лютой. Всего прожгло насквозь! Снизу откуда-то с присвистом, с гулом красно-оранжевое пламя рвется, снопами, как из огнемета. И лезут все новые и новые тысячи голых из этого пламени. Но нет им спасения. Нет! Кричать хочу, материться, визжать… а горло сушняком выело, пережгло. Гляжу на себя лопающимися глазищами — вся плоть выгорела, кости головешками чернеют, а уже новое розовое мясо нарастает. Жуть!

А скрипучий голос опять:

— Ну что, подонок! Будешь еще кому завидовать?!

Это я сейчас, когда кропаю эти записи, тереблю измученную память, все их слова по-свойски даю, чтоб смысл дошел. А ведь там все иначе было, там нет слов — ни одного! — там все это прямо мыслями, как гвоздями в мозг вколачивается. И главное, ни одного слова знакомого, ни одного выражения, а все понятно, лучше, чем на родном языке. Долго я голову ломал надо всей этой премудростью, но так ни до чего и не допер! Не могу выразить, и все тут! Одно могу только сказать, к примеру: язык наш в тыщи раз проще ихнего мысленного языка, это как если собачий язык сравнить с человечьим — у собак «тяв-тяв» и «гав-гав» а у нас слов всяких уйма, только все эти слова вместе взятые, все, чего ими можно выразить — это для них то же самое «тяв-тяв» и «гав-гав». Короче, когда кто попадет, тогда сам и узнает…