А он еще шире лыбится.
— Ладно, друг сердешный, не буду тебя стрелять. — И пистолет в стол убирает. — Не буду. Лучше пускай тебя в камере порешат. Так надежнее.
— За что?! Беспредел ведь, начальник?! Давай по закону, по справедливости?!
Он улыбается, по-доброму, отечески.
— Сейчас новое веяние — бороться со всякой бюрократической канителью, усек? Вот мы и поборемся! Вот мы и без канители тебя оприходуем — и в дело припишем так, и прикроем, понял, а то ведь ты, придурок, за собою потянешь хороших ребят.
— Не потяну! Гадом буду, не потяну!
— Не потянешь, говоришь? — он вдруг улыбаться перестал. — Ладно. Хорошо. Из стола три папки огромных достал. Тут вот еще три твоих дельца: изнасилование, ограбление сбербанка с тремя трупами, квартирка с пятью мертвяками…
— Не мое, начальник, не мое, точняк!
— Как не твое? Твое! — разулыбался опять, гад, сволочь поганая. Дело мне шьет, сразу три, лыбится. — Ты какой-то глуповатый мужичок, друг мой сердешный, я ж тебе толково поясняю — твои дела, твои. Не понял? Нам ведь висяк держать не резон! — А тебе один хрен — червей кормить. Или… — он снова вытащил свой наган.
Отчаялся, на все махнул рукой, хотя обида изо всех дыр прет, вот-вот лопну.
— Вали, начальник, — скрежещу сквозь зубы, — вали все на меня! Не жалко, все приму! — А сам думаю, было, все было. И решил в открытую пойти. — Слышь, начальник, там же еще одно дельце должно быть — изнасилование, убийство с отягчающими — месяц назад, за городом, в синем платьишке, порезанная вся. Есть?
— Нету такой! Ты себя не оговаривай, тебе это ничего уже не прибавит, друг сердешный. Давай, бери на себя, чего сказано — пиши, заявляй, подписывай, не стесняйся!
Вот ведь суки, чужое на меня понавешали. А ту, мою голубу, так и не нашли. Ну и хрен с нею! Мне уж все одно, прав начальничек. А то, что все они там заодно — плевать! Вот бритый бы мне попался — с этим бы потолковал, я б его зубами бы грыз, на части порвал бы, сучару. А дружков бы передушил, с них и этого хватит. Да поздно. Теперь все поздно! И башка трещит, и мысли проклятущие — было уже! все было! но где? когда? со мною ли? Нет, меня так еще не прикупали! Я не фраер дешевый, чтоб эдак пролететь!
Еще месяц меня пытали. Все взял, за все подписался. Не будет у них висяка, получат премии, суки, получат! А я поживу, хоть немного поживу — до суда, и после него. Ведь не сразу в расход-то. Бывает, что и год, два мурыжат. Может, уйти удастся?! Нет, не уйдешь от них. Все, это конец!
А ночью меня из общей камеры в одиночку перевели. Я все понял. Это был конец! Колотун меня пробрал — так сильно даже с самой лихой недельной похмелюги не колотило. Знал, придут и все! И точно. Когда дверь скрипнула, я сразу на ноги вскочил, заточку выхватил — и в темноту, в вошедшего ткнул, тут ждать да соображать некогда было. Не зря я эту хреновину на две пайки выменял, да подтачивал втихаря.
Срубил шустряка одним ударом.
Дверь прикрыл.
— Ну, чего, фраерок? — спрашиваю. А сам наклонился, в лицо заглядываю — узнал! Следователь это был. Неужто сам по мою душу приходил, ментяра подлючая?! Осмелел, страж порядка! Лежит, пристанывает легонько, дышит… живой. Ну ничего, ты у меня не долго проживешь!
— Потолкуем, начальничек?
Дверь прикрыл плотнее. Присел, гляжу. Вижу, очухался, но кричать, звать на помощь боится, дрожит весь, знает, не выйдет отсюда.
И тут по башке мне саданули. Свет померк. Я и не слыхал, когда в дверь кто-то прошмыгнул, прошляпил, проворонил. Сзади удавкой горло стянули — чуть еще, и крышка мне. Косяка давлю, ни хрена не понимаю.
И вдруг голосом бритого:
— Режь его, падла! Живо режь!
Следователь этот полудохлый со страху лужу напустил, еще сильнее затрясся, он все вперед меня понял.
— Как режь? Зачем? Сеня, корешок, дружище, братан, ты чего это — шутишь, что ли? — запричитал он гугняво, и где только его наглющая улыбочка потерялася?
— Режь, говорю! — просипел мне в затылок бритый гад. — Чего ждешь? И ты, менток, не обессудь — сам бы лишнего свидетеля убрал бы! Зачем нам они, а? Не горюй, он тебя быстренько запорет, охнуть не успеешь? А ну режь, падла!
И так стянул удавку, что я ножичком ткнул в глаз следователю да и кончил с ним сразу, без потехи. Бритый даже обиделся. Пнул ногой в спину.
— Ну, а теперь, падла, — говорит, — давай — вешайся!
Я понял, не шутит.
— Ну, чего притих! Живо давай! Мне тут прохлаждаться с тобой некогда. Лучше сам уйди, тихо и спокойно, не то…
Он вытащил из кармана заточенный крюк с цепью.
— Не то за ребрышки подвешу — будешь до утренней зари, падла, на качели качаться!
Рванулся я было — ни хрена! Удавку он крепко держит. Конец дал какой-то, из простыни или портянки сплетенный.
Петлю сам вяжи, падла. Чтоб твои пальчики были!
— Да пошел ты!
— Вяжи, сука!
Оп врезал мне крюком по темечку, даванул удавкой, чтоб я не повалился.
— Вон скобочка из потолочка торчит, видишь, падла?
Я все видел. А еще знал, что никаких скобочек не положено в камере! Вот ведь суки! Вот сволочи! А бритый гад, скотина! Он меня подставил, он и изгиляется. Вражина подлая! Серьгой поблескивает, лыбится!
Я ему в лицо прямо:
— Ну, сучара, на том свете встречу! Попомню все!
И чего-то колыхнулось в груди. Ударило в голову — и такая четкая и ясная уверенность пришла, что свидимся еще, что встретимся, не поверите! Видно, все это у меня в глазах блеснуло — его чуть не отбросило к стене, испугался, рукой прикрылся. А потом головой затряс.
— Черти тебя на том свете встретят! А со мной тебе не свидеться, падла. Я таких порезал с дюжину, понял?!
— Увидимся! — говорю. И сам верю. Знаю, что сдохну сейчас. А верю.
— Лезь в петлю!
Завязал я узелок, расправил петлю, нацепил на шею.
— Не так, падла! — завизжал он. — Учить надо, издеваешься, сучара?! А ну, суй ногу в петлю. Вот так! другой конец в скобу! Вот так. Теперь подтянись, крепи конец, давай! Теперь рукой держись за петлю… ты у меня, сука, на крюке будешь болтаться, ты у меня… вот так!
А я уже и сам готов распрощаться с жизнью своей поганой, до того у меня от всей этой подлости, несправедливости черной накипело и перекипело внутри. Сам! Вот уйдет этот гад с серьгой — все одно повешусь, не жить! Держусь одной рукой, повис, петлю со ступни снимаю, подтягиваюсь — и на шею, нормальненько. Все! Прощай, белый свет! Каюк!
Вниз пошел, руку отцепил — голову чуть не оторвало, позвонки шейные чуть не лопнули, повис, круги черные… все! Конец!
И тут чую — вжик! и удар! Это меня так пол бетонный встретил. И лоб расшиб, и локоть выбил. Два зуба потерял.
А бритый ухмыляется:
— Ладно, падло, это я так шучу! Ты у меня запросто не сдохнешь. Я к тебе приходить буду. До самого суда. Я с тобой позабавлюсь еще. Ты ж моего лучшего кореша с двумя шалашовками порешил, как тебя простить! — А сам ржет, изгиляется. — Я тебя перед самым судом казню. Понял, ублюдок!
Он расстегнул ширинку. И в лицо мне ударила теплая желтая пенящаяся струя.
— Я из тебя дерьмо сотворю, падла. И никто мне тут поперек слова не скажет! Тут я хозяин понял. Это мой городишко! Это моя зона! Мои охотничьи угодья!
Напоследок он стеганул меня крюком по башке, плюнул и вышел. Вот так.
За следователя меня били неделю. Отмачивали и снова били. Били и отмачивали. Тюремный лекарь не отходил от меня, не давал помереть — только в чувство приведут, мозги прочистят — и опять бить да пытать! Потом надоело. Притомились.
В те ночи бритый не приходил. А как начал очухиваться — так он и объявился. Каждую ночь пытал и казнил. Руку набивал и развлекался со мною. Не было у меня на свете врага злее этого гада, этого нелюдя! Не было такой пытки, издевательства, которых я бы от него не стерпел. Ни в одном Освенциме таких палачей отродясь не бывало. Люто я его возненавидел! Ни один человек на этой проклятущей земле не умел так ненавидеть, как я. Все дни я только и думал, как бы я ему мстил, как бы я его терзал, если бы он попал в мои руки — пощады он не получил бы от меня, вдесятеро отлились бы ему мои слезки! Это была моя жизнь, теперь другого мне не было дано перед неотвратимой смертью — только жаждать расправы над палачом, только мечтать безумно об истязании его!
А в последний день, перед судом, он исполнил свое обещание — он подвесил меня на крюк, продырявив тело, прорвав кожу и мышцы, зацепив за ребро. Рот он мне обмотал изоляционной лентой, чтоб не потревожил случайно сна охранников-тюремщиков.
А пока я качался на этой «качели», он стегал меня плетью из колючей проволоки — это был конец света, это было невыносимо.