От редакции. Настоящая публикация вызвала огромную читательскую почту — а это вполне понятно. Но на ряду со шквальным, невероятно живым интересом читателей, всего российского и союзного люда, нам пришлось выслушать множество угроз, требований немедленно прекратить публикацию записок. Анонимные высокопоставленные шантажисты грозили закрыть газету в случае невыполнения их условий. Менее воспитанные, но более крутые подручные открыто говорили о физической расправе и возможности террористических актов в отношении редакционных служб. Нас пугали лагерями, психушками, ссылками и лишениями, "случайными" смертями под колесами автомобилей и заурядным мордобоем… Шантажисты не учли одного простого фактора: тех, кто говорил Правду при всех режимах, кто прошел сквозь огонь разрушивших страну путчей и не сломался, нельзя заставить молчать! Мы будем продолжать публикацию записок даже если все силы ада, оккупировавшие наш земной мир, ополчатся против нас. Мы просто обязаны сказать все до конца, дать слово имеющим полное право на него. Хватит уже запретов! Слишком долго у нас запрещала всех и все! Морализаторы и ханжи твердят нам, что нельзя предавать огласке мемуары грешника, преступника, аморального, жестокого и нераскаявшегося типа. В чем-то мы согласны с нами. Но те нечеловеческие страдания, которые перенес на Том Свете автор записок, на наш взгляд, прокалили его черную душу очищающим огнем — во всяком случае дали ему право на исповедь, на саму только возможность сострадания и понимания. И все же, памятуя о подлинной плюралистичности и предваряя публикацию, мы приводам две короткие выдержки из двух разных писем:
«Дорогая редакция… это все, чего вы там пишите, так и есть. Только не надо приукрашивать, не надо никакой цензуры и всяких там редакций. Я сам прошел через все это, и скажу точно — это страшней в сто раз, чем там у вас написано. У вас все сглажено и обсосано… в общем, нас, кто вернулся оттуда, не один и не два… а нас становится все больше. Только ни под какими пытками вы не заставите на одного из наших признаться. Понятно?! Этот ваш воскресший себе новую могилу копает! Он все забыл! И он опять туда попадет… живые все равно ни черта не поймут, лучше уж молчать… прошу не называть моей фамилии (если письмо передадите в органы — учтите, я все равно ото всего откажусь!) Каров В., г. Зея.»
«От имени всех россиянских медиков выражаю негодование и возмущение по поводу публикации «Полтора года в аду»… расцениваю так называемые «записки воскресшего» как вульгарное клеветническое искажение подлинной реалистической картины жизни и смерти. Существование загробного мира, переселение душ и прочие идеалистическо — мистические представления всегда полностью отвергались ведущими мыслителями человечества и было неприемлемым для нас, исповедующих единственно верную, проверенную практикой марксистско-ленинскую философию. Материалистическое мировоззрение и какой-то нелепый бред о «земляных ангелах» несовместимы… наша советская и прогрессивная мировая наука относятся к публикациям о «жизни после смерти» как к прожектам о «вечном двигателе» публикации бесспорно являются вредными, тлетворными, разлагающими нашу молодежь… мы, представители советской медицины, ученые, врачи-практики, будем настаивать на незамедлительном принятии мер… По поручению коллектива — Гол-ер М. Я., г. Ленинград, Петербургской области».
Да, ради этого можно было сдохнуть! Вы никогда не поймете, кем я был, что чувствовал. Вот ведь как бывает: сунули сперва всей рожей в дерьмо, а после так вознесли, что будто наравне с самим… прости, Господи, ежели Ты есть! Пишу сейчас это, а у самого руки заходятся, будто у алкаша, и сердце в ребра молотит. Ну как описать то, чего умишко тупой, человеческий не восприемлет, чего глазенками слепыми людскими не увидать, хоть ты их вытаращи напрочь! Крылья-то за спиной литой сталью грохочут, звенят, только искры от них сыплются по сторонам, а я их и не чую: как невесомые, но послушные. А силищи прилило — горы своротить можно. Все отлично, все зашибись! Но одно плохо — головищей своей корявой, угластой и рогатой бьюсь о каменный свод этой пещеры проклятущей, и хочется выше, хочется куда-то наружу прорваться, а не прорвешься! И такая вдруг злость нахлынула, так обожгло изнутри, что перевернуло меня да кинуло вниз, прямо на гада, прямо на мучителя моего давешнего, «земляного ангела» хренова! Камнем на него падаю, стрелой. Только время словно замерло. А может, расстояние как-то там вытянулось… будто я не из-под свода на него сиганул, а с поднебесья коршуном. Но достал гаденыша! Он на спину завалился, голое свое слизистое, поганое брюхо выставил вверх, всеми длинными тощими лапками дергает, верещит, слюной отвратной исходит, воняет. А какой раньше-то был король, герой! Это видеть надо было. Ну и саданул я ему клювом зазубренным, острым, прямо в это гнусное брюхо — чуть не выворотило от омерзения. Ведь это все одно, что рожей ткнуться в нутро шестиметровой жирной гусеницы. Прорвало! И такая дрянь из этого «ангела» брызнула в глаза мои, что слезы набежали. Но я его долблю, рву, вымещаю всю злобищу — за то, как он меня терзал, как он мои мозги высасывал, мою печень когтем ковырял. И так мне хорошо, так сладостно, не описать, не рассказать. Живучая тварь, с такой быстро не управишься. Но что делать, тут, как я смекнул, все живучие. А во мне силенок и того больше прибывает — забурел, налился… краем глаза сам собою любуюсь: когтища длинные, по полметра вытянулись, бритвенные, с иголками какими-то — да с такими когтищами на танк не страшно, не то, что на этого черня полудохлого. Он уже и не червь стал, он уже в кокон свиваться начал. И даже лапы у него отвалились, и хвост крысиный пятиметровый, раздвоенный, с крюками на концах, и тот оторвался — только дергается, свивается в кольца. И верещать перестал, и буркалами не жжет. Только все мне в мозг мысли свои телепатические иглами вбивает: «Убей их! Убей! Убей опять! Я тогда ничего еще не понимал, я думал, он сбрендил от боли, от страха. А он-то и не сбрендил вовсе. Там у них, наверное, все продумано. Только сразу не поймешь никогда. Молочу я его, рву, колю, грызу клыками и жвалами — у меня клыки-то под сорок сантиметров, не меньше, а жвала как ковши у бульдозера, но острей да гибче, захватистей. Рад до смерти, что смог злобу выместить. А он все в кокон, в кокон! А когда кокон стал с огромную бочку, да весь задрожал, засветился, я сразу усек — дело неладно! Я матом на него:
— Ах, ты сучара, так тебя через так! Не успеешь! Не успеешь, гад!
А в мозг долотом: «Успею! Успею! Убей их! Опять убей!!!
Из меня вся злость, вся наглость, моя и нахрапистость, все силенки повылетали, аж крылья железные многометровые обвисли и ржаво как-то заскрипели. Когти гнуться начали, будто из пластилина… А кокон дрожит, дергается, набухает… и чего-то там живое внутри просвечивается, чего-то шевелится. Собрал я остатки сил, да снова клювом как долбану! И разорвал… А может, этот гнусный бурдюк сам прорвался… И прихватило меня. Да так прихватило — гонор весь паром вышел, глотка пересохла, в глазах кровавая рябь пошла. Я и понял-то не сразу, думал, померещилось! Из кокона прямо на меня вышла та самая, последняя, в красном. Она и сейчас была вся в красном, то ли в плаще, то ли в пальто… Смотрит, а губы стиснуты — и с них капельки стекают вниз, кровавые капельки. А потом она разом пальтишко сбросила, отшвырнула — и застыла, вся белая, мертвая, в пятнах трупных, в черной крови спекшейся. И шея у нее вся черная, вся в синяках и пятнах от рук моих, ведь это ж я ее придавил, я! И стоит она — мертвая, слабая, белая, немощная. А я напротив — сам черт с крыльями, вельзевул, чудовище всесильное и злобное. Но такую она надо мной, над зверодьяволом, власть возымела, что ни лапы поднять, ни намертво сжатую челюсть расцепить. Губы у нее медленно разжались, будто склеенные были, слипшиеся, и таким голосом она просипела, что был бы я живым, во второй раз бы сдох. Просипела со свистом и шипом:
— Теперь моя пора, милый!
Надо было сразу бежать. Но ноги зацепенели, копыта раздвоенные с когтями на кончиках в скалу под слоем жижи и крови вцепились, крылья и вовсе обвисли. Жуть подкатила к сердцу. Тут я сдуру, не помня себя, и завопил: