Грабелки, бывало, бегают часто-часто, а она еще и подторопит:
— Скоре, робятки! Скоре, кормильцы мои!
Бойки робята были, нельзя пообидеться. А она за хорошу работу на доброе слово не скупилась, хоть и строга была. Доброта, работа да строгость, уверена была Сусанна, и помогли ей из робяток не безотцовщину и не отстойщину, а мужиков людям на зависть вырастить.
С первого того сенокоса и до самого колхоза ни одной пожни сыновья не пропустили. Коня держать ухитрялись да корову. Пусть и не богато, но все-таки… Сколь ни был двадцатый год бесхлебицей страшен, а за коровой-то шутя, можно сказать, пережили… Вот и сейчас, будь у ней, у Сусанны, корова — разве ходили бы робятишки Ефросиньины естоль худы… Степь ведь одна осталась…
В тридцать седьмом артель образовалась, коня сдали, а коров в одно стадо дресвяне не сводили, корова дома осталась. В тридцать восьмом сынов обоих на путину отправили на летнюю. Так она, мать, и одна заробила сена — знай корми!
В то лето, в тридцать восьмом, первый год робили не каждый на своем паю, а колхозом, в бригадах. Весело робили! Все лето в песнях! По восемьдесят человек на бригаду, по двенадцать в звене! На веку для баб-дресвях столь легкого лета не бывало! А осень и вовсе колхозный запев золотым сделала — по два с половиной пуда сена на каждый летний трудодень пало! Спроси-ка у любой бабы в Крутой Дресве, когда счастье увидела, — в голос ответят: «В тридцать восьмом, на первом сенокосе колхозном!» И ударники-то все, и в почете-то, и дворы-то да повети от сена ломятся!
А ей ли, Сусанне Карушковой, в тридцать восьмом не радоваться было?.. За двумя сыновьями, за двумя эдакими-то мужиками понадежней, чем за стеной каменной! Поняла это по-настоящему, когда под новую крышу жить перешла. Дом был срублен еще мужем и под стропила подведен. Сколько годов так простоял, и, наконец, — сыновья… Тёсу надорожили!. Покрыли, отделали сперва избу, потом — горницу. А под конец эти полати выстрогали. Доски-то уж на исходе были, какие привелись. И похохотали бабы, когда ходили друг ко дружке избы мыть да первый раз до нового дома очередь дошла. Сусанна полатницы свои никому шоркать дресвой не доверила: «Руки, — говорит, — занозите!» А сама сразу: «Ох!» — и к окошку с иголкой: «Вытяните-ко, бабы, спицу из ладони!..»
Радостно смеялась вместе со всеми: «Ничего! Зато мастера свои и доски были не натодельны!»
…Вот и отшоркалось… Давно уж загладились полатницы, ничего что были не на выбор, не прямоствольные. И такие уж любушки стали: все кружевные да узорчатые, и сучки веселенькими глазочками поглядывают…
А уважать-то за сыновей ее еще больше стали: эдаки-то женихи!
И по гостям было похожено, и свое застолье, когда ребята с путин приходили, не пустовало. Однако вина ни красного, ни белого на ее губах за все годы не бывало ни росинки. С того дня, с девятнадцатого года, как мужа в последний вешний путь проводила. Сперва ни нужда не позволяла, ни душа не принимала, а потом — поздно стало за рюмку браться.
Но пристрастилась она за те годы к чаю-кофею, хуже всякой хвори. Сыновья хохочут:
— Нам, мати, на вине естолько не просадить — не пропить!
И откуль это в ей? Или по роду? Мать Сусанны завсегда была чаёвница, а отец — истый кофейник… Или потому, что от питья духовитого силы в трудах прибывало? Но втянулась, и вправду — хуже вина. И что удивительно, хотя при запахе хорошего кофею завсегда она слюнку сглатывала и варила кофей всегда по-дресвянски, в самоваре, а случись, бывало, чаю дня два-три не попить — лежмя лежит! До первой заварки. Тогда и определилось: кофей кофеем, кофей для нее — праздник красивый да ароматный, а вот без чаю она не жилец, чай — жизнь.
Так как же было не закружиться голове при виде целехонькой нераспечатанной пачки? Ведь сколько времени она на этот-то раз чаю не нюхивала! Разве не поднимется она на ноги, как прежде поднималась, — только налей ей чашку!.. Бог ты мой!.. Ту чашку она не выпьет так, сразу, большими глотками, как голодная. Она б обхватила ту чашку горячую ладонями и спрятала бы в тех ладонях лицо, над самой чашкой, чтобы даже запашинки самой маленькой зря не упустить…
— Уж так надо бы на ноги-то встать! — шептала она, глядя на пачку. — Робят нать пообиходить. Сами уж сколько раз стирали, а что это за стирка: пожимкают-пожимкают в тазу без мыла — и сушить… И в доме прибрать нать. Хоть вроде и чисто пока, а неустроенность, безрукость проглядывать стали… Заместо матери для робят побыть бы!.. Столько дел! Дак неужеле за все это не простится мне чаю щепотка из чужой восьминки? Не из ворованной, а из найденной!..