И когда в ту блокадную весну ленинградцы увидели первого чистильщика сапог, то многие от неожиданности на секунду застывали на месте. Каждый с удивлением всматривался в смуглое, чуть посеревшее лицо и словно впервые замечал красивый разрез продолговатых восточных глаз с грустными чёрными огоньками на голубом белке. Прежде чем поставить ногу на деревянный сундучок, прохожий неуверенно спрашивал: «Можно почистить?», словно не решаясь воспользоваться услугами, от которых давно отвык. А чистильщик уже молча брался за щётку. Разумеется, руки его двигались несколько медленнее, чём раньше, но в этой медлительности было что-то по-настоящему торжественное.
Невский был тогда сер и неопрятен. Измученные люди дрожащими от слабости руками скалывали грязный лёд с оттаивающих тротуаров и грузили расколотую на части ледяную шкуру города на фанерные листы, которые затем волокли к Фонтанке или Неве. Это были дни, когда вместе с первыми ветрами весны в придавленный горем город возвращалась неуверенной ещё походкой жизнь…
Я работала тогда в госпитале у Троицкой лавры и ходила домой пешком через весь проспект. Мать моя не вставала с постели. Мне почему-то казалось, что если я сумею внушить ей надежду, которую уже питал весь город, то моя мать найдёт в себе силы жить. Надо было преодолеть ту особую, тяжёлую апатию, которую порождает в людях резкая потеря сил. Поэтому я старалась, чтобы всё вокруг носило следы весны, возрождающейся жизни. К сожалению, окна в квартире были выбиты и заделаны фанерой. Сохранившийся в раме маленький кусок стекла я протёрла так чисто, что в нём отражался каждый луч. Я нарочно старалась одеваться как можно опрятнее, чтобы подчеркнуть и этим всё усиливающийся интерес к жизни.
Увидев первого чистильщика, я тотчас решила начистить себе сапоги — я ходила тогда в сапогах, так как носила форму.
Это был черноволосый пожилой мужчина, необыкновенно похожий на грача, у которого выщипано много перьев, а остальные помяты и в беспорядке торчат в разные стороны. Он сделал мне знак рукой, и я поставила ногу на сундучок. Иногда он поднимал голову, и я видела его бледно-серые щёки с чёрными пятнами на скулах, чёрные, мутные от слабости глаза, в которых ещё мелькал какой-то непобеждённый, несдающийся огонёк, его худые, со следами копоти и ваксы руки, цепко ухватившие щётку.
Неожиданно провыл снаряд — город обстреливался тогда ежедневно, — раздался грохот близкого разрыва. Но чистильщик не прекратил работы, а, наоборот, с каким-то упрямым ожесточением начал двигать бархаткой.
Долго не выходил у меня из головы этот человек.
Мать сразу заметила мои начищенные сапоги. Ещё бы! Побуревшие за зиму, они сверкали теперь, будто новый самовар. И я не ошиблась: может быть, покажется удивительным, но на мать это маленькое обстоятельство подействовало благотворно. Ей захотелось даже выйти на улицу, посмотреть на небо. Какая-то первая слабая надежда, должно быть, появилась у неё наконец. А в том положении, в котором была она, это многое решает.
На другой день я вывела её на улицу, чтобы немного погреться на солнце. Через месяц ей стало лучше, она окрепла и однажды вдруг заметила, что у меня опять нечищеные сапоги. Я обещала ей привести их в порядок.
Город был уже почти неузнаваем. Приободрившиеся, заметно окрепшие люди заполнили тротуары. По асфальту носились машины. Но улицы по-прежнему были под огнём врага, бессильного сломить стойкость советских войск, оборонявших город.
Мелкие стёкла хрустели у меня под ногами, когда я подходила к перекрёстку, на котором работал мой чистильщик. Осколки сверкали, искрились и разноцветными, радужными блёстками отливали на солнце. В доме напротив зияло отверстие, ещё не заделанное даже фанерой. И, однако, город и всё вокруг меня жило такой уверенностью! И солнце и воздух над крышами — всё светилось, как бы радовалось, и уже никакой тревоги не было в моём сердце.
Я ещё издали увидела на углу чистильщика, склонившегося над своим сундучком со щётками, и прибавила шаг. Чёрная взъерошенная голова, бледное лицо с большими, сверкающими чёрным огнём глазами были те же и вместе совсем не те. Это был уже не грач, а грачонок, совсем ещё юнец. Он молча призывно постучал щётками о сундучок, и я поставила ногу.
— Как тебя зовут? — спросила я.
— Володя.