Хыч изумленно глядел на непривычно восторженных людей, на заключенных, стрелков и тюремную обслугу. Все смешались, все кричали, махали руками, пальцами в небо показывали.
— Кто летит? Чего летит? — тормошил Хыч стоявшего рядом паренька.
— Спутник летит!
Хотел отлупить этого сосунка Хыч и не отлупил, ушел в барак, залез на пары, упал вниз лицом.
Над всем миром летел спутник, даже над колонией летел. Вот тогда-то Хыч и предложил три пальца за литр. Его хотели избить, и он тоже хотел, чтобы его избили, скандала хотел.
Неужто цветочки эти, спутники да ураган этот доломали его? Быть может, он сломился раньше? Пожалуй, раньше. Уж слишком долго он колебался, перебарывая себя, и на это ушел весь заряд. Он «переболел» бы побегом, если бы не ураган.
Месяца два уже минуло с тех нор, как началось «это». Оно начиналось всегда одинаково: тяжким, дубовым комлем давило плечи, душу, всего давило. На Хыча наваливались вши, с которыми уж никакой бане было не сладить, и его переводили в изолятор. Хыч делался угрюмым, молчаливым, терял аппетит, начинал бояться своего прошлого. Хотелось ему удавиться по-поганому — на кальсонах. От «этого» мог вылечить только побег, только несколько глотков свободы, и больше ничего.
Охрана в колонии знала, как начинается «это» у Хыча и ему подобных. За ним зорче следили, на работу отправляли под усиленным конвоем, надеялись, что «переболеет». Ведь ему осталось отбывать в заключении только год. Да и возраст уже перевалил за ту черту, когда люди задумываются о жизни своей и на смену безрассудству приходит чувство усталости и запоздалое раскаяние.
В последние дни Хыч заметно повеселел, вши с него схлынули. Он переселился в общий барак.
И если бы не ураган…
…В колонии загрохотало, погас свет, завыли и попрятались собаки, уронило ограду, уронило одну, другую сторожевые будки, разбило прожекторы, с одного барака сорвало крышу, поднялась сутолока. Ну как тут было не уйти! И он сам не заметил, как очутился за зоной, вскарабкался на гору, потом на другую, бежал, пока не занялось сердце. Думал — началась обычная уральская гроза, какие бывают здесь часто, что она скоро кончится и он пойдет и погуляет на волюшке!
Однако не раз у него возникало смутное желание вернуться. Но тут наступило затишье, темное, гробовое, и предчувствие беды погнало его дальше, в горы, в тайгу.
Или минувшие месяцы поколебали его, или прошлая жизнь, но все в нем притупилось, замерло, как замирают соки в дереве, кончившем рост. Егор Романович прихватил его голым, совсем-совсем голым и… слабым. Таких людишек Хыч и сам всегда презирал.
«Видно, съел зубы! Кранкель подходит!» — подумал Хыч и обернулся. Егор Романович сутулился в седле, устало закрыв глаза, под которыми набрякли темные мешки. Лицо Стрельцова посерело, осунулось. Сердце, которое он назвал давеча маятником, видно, в самом деле иззубрилось.
Они спустились в устье Свадебной и поехали от нее вверх Чизьвы по покосам, где разбросало, разнесло недавно сметанные стога. Верхушка одного стога кружилась в заливчике. В окошенных ивняках рыхло висели изрешеченные градом листья купырей. На отмелях задрало седым исподом голенастое лопушье копытников. Роняя капли, по траве ползали мокрые гусеницы да жуки с купеческими задами, утерявшие свои норки и дома. Один косорогий жук угодил под ботинок Хыча и хрустнул, как спичечный коробок. Над водой косым дымком клубилась мошкара. Ее хватала шустрая рыбешка щеклея да белобрюхие береговые ласточки. Они суетились, кричали озорно, счастливо, особенно веселые, особенно стремительные сейчас, в легком, послегрозовом воздухе. Бревна на Чизьве позагоняло в заливы, повыбрасывало на низкие косы и обмыски.
«А что, если ураган зацепил участок?» — очнулся Стрельцов и тронул повод. Мухортый мотнул головой, но шагу не прибавил. Устал коняга, да и ранки на его коже кровоточили. На них роились мухи. Конь вяло сбивал мух хвостом и нервно подрагивал кожей. Егор Романович не решился больше подгонять коня, ведь предстояло еще возвращаться на участок. Надо было слезть с седла, но Егор Романович чувствовал себя разбитым, и такая нудь была в теле, что не хотелось даже рукой двинуть.
«Людей надо посылать. Наш лес с верхних делян остановило. Не увижу Петеньку до другого воскресенья. Хоть бы дома-то все в порядке было». Егор Романович еще раз окинул взглядом реку и остановил его на спине Хыча. Тот словно бы споткнулся, встал и, помешкав, проговорил:
— Дай еще закурить.
Закуривал Хыч долго. Отдавая портсигар, задержал взгляд на надписи.
— Возвращайся, Стрельцов, я дойду тут один. — Он еще помедлил. — Видно, путешествия мои кончились. Езжай, может, и на участке неладно. — Хыч отвернулся, поморгал часто, будто дым от цигарки в глаза попал. — Премии за меня все равно не дадут. Я пойду. Уже близко. — Он смотрел на застигнутую градом лягушку, лежавшую кверху дряблым брюхом. Высвобождаясь из забытья, она поводила одной, другой резиновой лапой, наконец опрокинулась и уставилась пучеглазой мордой на реку, видимо, не узнавала родной местности.
— Ты вот что, — угрюмо обронил Егор Романович, миновав лягушку взглядом. — Скажешь, что у нас работал, на сплаве работал и зашибся, — кивнул он на забинтованное колено. — Фельдшер, мол, задержал, а тут буря… Я позвоню.
— Так и поверят! Разевай рот шире!
— Мне-то поверят.
Хыч пожал плечами: твое, мол, дело — и побрел прочь. Прошел с километр, обернулся. Егора Романовича не было. «Ишь ты! — вяло усмехнулся Хыч. — Доверие оказал! В прежние леты меня пустил бы одного-то… А может, другой дорогой тащится? Поверху идет и следит? Да мне-то что!»
Но Егор Романович уже не следил за ним. Он приближался к участку, к своему хозяйству, и другие заботы занимали его. Однако ж и заботы эти, и дела, которые обступали его уже со всех сторон, не могли заслонить собою мыслей о том, что случилось в тайге.
«Почему так зряшно жил человек? — лумал Егор Романович. — Для чего-то ж он на свет родился? И не умри родители, жизнь его по-другому пошла бы… Большинство воров сиротство да голод производят. Но я тоже голодухи хватил, и ребята мои хватили. Значит, не всяк силу имеет преодолеть искус — не украсть. Есть люди слабые и от слабости крадут. Слабому всегда помочь можно. Вот чего уж нельзя прощать вовсе, это когда сытый ворует. Вреднющий это вор, судить его надо беспощадно. А голодного накормить бы надо, погодить бы упрятывать его за решетку. Она кого исправляла, а кого и уродовала. Для таких же, как Хыч, тюрьма родным домом сделалась. Они там свою жизнь устроили. Но времена меняются. Так куда же с Хычом деваться? Мы ж его породили, а не дядя. Наш это назем — и его либо счищай с сапог и думай, что сапоги наши всегда чистые были. Либо…»
Мухортый, неуклюже подбросив зад, перемахнул через толстое бревно, сбил мысли Егора Романовича, и они пошли по другому руслу, да и рабочих он увидел на реке. Они уже вышли с баграми, раздергивали заторы. В поселке тарахтел движок. Егор Романович зачмокал губами, стукнул задниками сапог в бока Мухортого, и лошадь чаще запереступала ногами, заскрежетала подковами по мелкой гальке.
А Хыч в это время уже миновал гривастый утес и по тропинке, протесанной арестантами в утесе, спускался вниз. Сразу же за поворотом, на пологом берегу, он увидел колонию, очертаниями отдаленно напоминающую острог. В ней тревожно лаяли собаки, торопливо стучали топоры, звенели дисковые пилы — заключенные ремонтировали свое обрыдлое жилье, порушенное ураганом.
1964