* * *
С:/Мои документы/ЛИЧНОЕ/Наталина
В те времена, когда Церковь еще не бросила на произвол судьбы эту «каменну лакриму», в те времена, когда на Третиче был свой приходской священник, Наталины еще не было, по крайней мере в таком виде. За последние два десятилетия (приблизительно) островитяне, возвращавшиеся из Австралии, завели новый обычай: вечером в канун Рождества каждый житель приходит к «своей» церкви — урожденные Квасиножичи к Супольо, урожденные Смеральдичи к Сешеви — и устраивают своеобразное соревнование по пению главным образом непонятных рождественских колядок. Первыми начинают те, кто проиграл в прошлом году, а побеждает та команда, которая вспомнит на одну песню больше, чем соперники. Ограничение по времени — десять секунд. Пока те, кто на очереди, вспоминают песню, только что спевшие начинают громко считать через весь Пьоц: «Диесе, диеве, вуосе…» Засчитываются и «чужие» песни: которые поют на других островах и материке, на литературном хорватском и всевозможных диалектах, а также на итальянском и английском. Все, кроме двух однозначно автохтонных песен со Вторича.
Завтра будет канун Рождества. Вертел я на ёлке эти их рождественские песенки, но само действо мне определенно стоит увидеть. И услышать. Может быть, здесь скрыто яблоко раздора, может, найдется какой-то повод разделить их на партии. «Разве вы хотите, чтобы это повторилось на следующее Рождество?» Что-нибудь в таком духе.
* * *
— Ты гиде, блин, пропаль? Я уж думаль, ты совсем не придещь!
— Извини, — ответил Синиша Селиму. — Правда…
Как ему объяснить, что он, очарованный пением третичан, задержался на Пьоце на целый час дольше, чем планировал? Как ему сказать (да и зачем), что на Наталине им овладело какое-то странное умиление, чувство, что именно сюда, на этот сраный остров престарелых, стоит приехать и умереть на нем, когда придет время; чувство безграничного облегчения, но в то же время — чувство жуткое, отталкивающее? Зачем Селиму знать, как он в какой-то момент, желая вобрать в себя всю полноту звука, прочувствовать его как можно глубже, сел посреди Пьоца, словно буддист, и задрожал от прилива адреналина, когда Смеральдичи (за которых он из-за Тонино в какой-то степени болел) справа от него, в промежутке между «сиемь» и «шиесь» Квасиножичей замяукали «То иде не кроаль, к ноам прихуоди Джезукрис»? Объяснять все это сейчас у него не было ни сил, ни желания. Он вернулся к этой теме лишь несколько часов спустя, когда, устав слушать бесконечный поток Селимовых выдумок, попросил его все-таки достать сливовицу, Харрисон Форд бы ее побрал.
— Ага-а, и кто победиль в этом году?
— Если… Если ты соизволишь убавить громкость этой своей… гребаной порнушки… то тогда… Высуни голову из окна: ты их, сто пудов, еще услышишь. Я уверен, что они еще не досчитали до четр… четрий… четырие… как там… — отвечал поверенный заплетающимся языком, делая драматические паузы между словами. Тут ему вдруг вспомнилось слово «джуэйнизм» — непонятный термин из научно-фантастического романа Клиффорда Саймака, который он читал в сербском переводе, изданном в серии «Кентавр». Из неясных мыслей, погруженных в туман выпитого за вечер красного вина («Давай кьянти, брата-ан, ну защем нам пиво!»), вдруг всплыло воспоминание о том, что «джуэйнизм» — это марсианская сверхспособность передавать свои чувства и мысли в их чистейшей форме другому человеку, не прибегая к описаниям с помощью отягощающих их неискренних слов.
После этого он выпил всего одну рюмку сливовицы и повалился на старый диван. А может быть, и нет.
Он проснулся как обычно, около семи. Ему показалось, что он слышит, как внизу, на кухне, Селим моет посуду. Медленно, придерживаясь за стены, он спустился по узенькой лестнице на первый этаж. На кухне никого не было, на столе стояло с десяток вымытых рюмок и чашка, на которых блестели капельки воды. Он вышел из дома в ледяной утренний воздух, довольный, что не придется ни с кем здороваться и что-либо объяснять… Ради этого чувства, чувства пустого и ни к чему не обязывающего похмелья, он, в общем-то, и приходил к Селиму.
Проходя мимо открытого Сешеви, он услышал доносящийся изнутри женский голос, нежно и грустно напевающий что-то. Этой ночью, когда он разговаривал с Селимом (точнее, делал вид, что слушает его, а на самом деле старался незаметно, как бы случайно, поглядывать на порнофильм, который веселый босниец сразу же запустил на магнитофоне: смотреть в открытую ему было как-то неловко…), он вдруг понял, что еще ни разу не обмолвился и словечком ни с одной из местных женщин. Более того, он почти не слышал здесь женских голосов, за исключением редких пастушьих окриков, перемешанных с блеянием, топотом и звоном колокольчика, которые доносились до него через окно кабинета. Открыто здесь жили только мужчины, а бабушки держались отстраненно, будто всю жизнь провели на заработках не в Австралии, а в какой-нибудь Саудовской Аравии. По правде сказать, поверенный и сам не слишком нуждался в их обществе. Однако этот тихий, одинокий голос из церкви как будто хотел привлечь его внимание. Но похмелье и пустота в его голове явно не располагали к каким бы то ни было новым знакомствам.
Дома, допивая итальянский эспрессо с третичским овечьим молоком, его поджидал непривычно сдержанный Тонино.
— Адъютант… — пробормотал с порога поверенный хриплым голосом, который удивил его самого.
— Я беспокоился, куда ты пропал, не спал всю ночь… — ответил ему Тонино, помолчав несколько секунд. — К тому же вчера ночью мы проиграли. Мы уже досчитали до одного, когда Квоси вспомнили одну из ваших загорских[13] песен: «Йезушек, детятко», что-то такое…
— Кто, говоришь? Кто вспомнил?
— Квоси. Квасиножичи.
— О! — ответил поверенный, делая вид, что понял, о чем идет речь, и что для него это тоже очень важно, потом отхлебнул божественного макиато. — Никогда не слышал такой песни.
— Вот видишь! Мы чуть не подрались, и все из-за того, что ты куда-то пропал. Планировалось, что ты будешь кем-то вроде беспристрастного судьи, ты понимаешь?
— Ой, блин… — Синиша покрутил головой, в которой его мысли, словно вагоны на сортировочной станции, под болезненный скрип, лязг и удары буферов начали вставать на правильные рельсы.
— Мне об этом никто не говорил, насколько я помню. И ты тоже…
— Не говорил, это правда. Что еще хуже, все думали, что я тебе сказал. Поэтому все теперь сердятся на меня, а не на тебя.
— А ну, блин, погоди. Сказал ты мне об этом? Не сказал. Получается, что это я должен сердиться на тебя, а не ты или еще кто-то на меня. И вообще, какой судья, хердья, если и так понятно, что побеждает та команда, которая дольше продержится?
— Сегодня Рождество, повери, попробуй хотя бы сегодня обойтись без своих обсценных междометий. А по поводу всего остального не беспокойся. Наталина будет и в следующем году, у тебя будет возможность пересдать этот экзамен.
«Настоящий Синиша» захотел выругаться как-нибудь посочнее, а потом хлопнуть кухонной дверью так, чтобы ручка осталась у него в руке и он швырнул бы ее потом прямо в лоб этому длинному дебилу, чтоб ему…
Вместо этого:
— Тонино, я приехал сюда не по своей воле и не для того, чтобы играть по вашим правилам. Поэтому не издевайся надо мной. Если меня кто-то будет искать — я в своей комнате. Ты оставил мне какие-нибудь газеты?
— Все десять последних номеров «Глобал». Рождественский обед начинается в полдень, как и в других третичских домах. Для моего отца и для меня будет большим удовольствием, если ты к нам присоединишься.
Поверенный иронично улыбнулся:
— Без проблем. Все для вашего удовольствия…
* * *
С:/Мои документы/ЛИЧНОЕ/Ягуонь(?)
Ужас… Мое задание ужасно само по себе: бессмысленное, никому не нужное, глупое и безотрадное, — но есть кое-что пострашнее. Остров очень красивый — я, дурак, в общем-то жду, когда уже наступит весна, чтобы увидеть его во всей красе, в цвету. И люди в принципе ОК. Старые твердолобые чудаки, но совершенно не агрессивные. Они, конечно, бурно реагируют на мои инициативы, но не нападают. Отмахиваются: я муха, а они коровы, машущие хвостом. И это ОК. Идиллия, в которой они приехали мирно доживать свои годы. Они чувствуют себя как тогда, когда они были молодыми парнями, только теперь им немного помогают итальянские мафиози. Все это ОК, но истории… Все то, что происходило тогда, когда они были детьми и еще раньше, — это страх и ужас, чистый хоррор. Бонино и Тонкица, Барзи и его брат, которые не смогли решить, кто из них больше виновен в трагичной гибели отца, и не разговаривают уже больше пятидесяти лет. И у этого моего невольного Санчо Пансы — в чем-то гения, но вообще-то идиота — тоже есть своя турбо-мрачная история, сто пудов, я уже слышал некоторые ее фрагменты, но не рискую расспрашивать о деталях… Наверное, боюсь, как бы она не испугала меня настолько, что я сбегу отсюда раньше времени. Хотя это было бы не так уж и плохо…