Выбрать главу

Отец внимательно и серьезно смотрел няне в лицо, мать со смехом ей объяснила:

— Няня, да ведь это для упражнения только, чтобы Юра считать научился…

— Вы уж считаете, я неграмотная, так ничего не понимаю?! — сердито говорила няня. — А я летом возле больницы видела, как Николай Львович учил своих сестер милосердных головы перевязывать. Вот это упражнение! А упражняться, как обмерить да обсчитать…

Мама смеялась.

— Оставь, Таня, — мягко сказал отец, обращаясь к ней. — Ведь няня все правильно говорит. Все, что связано у нас с торговлей, всегда граничит с обманом.

И потом, уже после обеда, когда няня ушла, отец, задумчиво расхаживая по комнате, сказал:

— Неграмотная… Да если при ее уме она бы грамотная была, так за пояс заткнула бы многих наших образованных знакомых!

Как ни стараюсь, я не могу вспомнить имени няни. Весь дом звал ее просто няня, и мне не хочется выдумывать ей какое-то чужое имя и отчество. Да, может быть, это и не надо?..

— Зовут зовуткой, величают уткой! — бойко ответила она однажды, когда кто-то из наших знакомых спросил, как ее имя-отчество.

Да и зачем оно мне, когда я, как сейчас, вижу ее милое морщинистое лицо. Горячие карие глаза, кажется, смотрят мне в душу, губы сложены в насмешливо-ласковую улыбку.

У меня нет фотографии ее, и мне ничего не остается, как с нежностью рассматривать одну фотографию, сделанную на пикнике, хотя на ней няни тоже нет. На этой фотографии я стою в обнимку со сверстником Толей Шкляревичем, а на ногах у меня смешные, в широкую поперечную полосу чулки — их связала мне няня.

Я тогда очень гордился этими чулками, а теперь мне дорога эта единственная подробность — памятка о первом моем друге, которому я обязан даже именем своим…

Песни

Каждый, кому придется проезжать по железной дороге, соединяющей Уфу с Челябинском, увидит из окна вагона, в сотне шагов от станции Миасс, озеро Ильмень. Один берег его болотистый, другой лесной и песчаный. И до сих пор по берегу его растут камыши со своими, такими привлекательными в детстве, красно-бурыми, словно бархатными, похожими на набалдашники, оконечьями. Ощущать рукой бархатистость этих оконечий, ходить, держа в руках красивые камышовые палки, воображая что-то, было очень увлекательно.

На берегах этого озера часто устраивали пикники. Здесь и снял нас живший в привокзальном поселке фотограф. Как сторонник провинциального классицизма, он расставил нас согласно строгой симметрии. Отца и приятеля его, акцизного чиновника Шкляревича, поставил с двух сторон с велосипедами, мать, до странности тоненькую, с сестрой на руках с одной стороны, госпожу Шкляревич — с другой, в центре — две какие-то обнявшиеся дамы и мы с товарищем моим, великим шалуном Анатолием.

Разглядывая эту фотографию, я представляю себе общество, в котором вращался мой отец, — врачи и инженеры, лесничий и ветеринар, офицеры и чиновники, та среда, которая с грустным и саркастическим реализмом описана Чеховым в ее соприкосновении с одной стороны с господствующими классами, с другой — с народом. И, хотя я много запомнил смешных и печальных, а то и печально-смешных историй из жизни этой среды, я не хочу повторять то, что уже навеки запечатлено одним из великих гениев-реалистов нашей литературы.

При воспоминании о прошлом меня по-настоящему волнует и интересует то, что мне представляется как бы зовами будущего. И особенно явственно слышу я их в песнях отца. Отец был очень музыкален, хотя не играл ни на одном инструменте. Он мог в экипаже, во время далекой поездки на прииск, пропеть целый акт из оперы, и по тихому его напеву можно было представить себе и голоса, и партии оркестра. Он пел немецкие песни, студенческую — про веселого Венцеля, потому что проходил курс наук в Венском университете. Пел забавные тирольские песни с перекличками пастухов…

Отец хотя и переехал на Урал и очень привязался к новому краю, но порою, не при людях и чаще всего под вечер, прогуливаясь в раздумье по комнате или террасе, вдруг тихонько, словно издалека, запевал:

Скынув чумак жупаныну: «Сып, шинкарко, четвертыну! — Ой, нэ всыплю четвертыну, Добудь грошей хоч з полтыну — Тоди пый, гуляй!»

Украинские слова казались мне диковинными, я улавливал только их общий смысл, переспрашивал, что это значит «жупанына», и отец, не повышая голоса, рассказывал о чумацких кострах в жаркой бархатной темноте украинской ночи, о том, как издали слышны чумацкие песни, и он, такой же маленький, как я сейчас, шел на это пение, и чумаки угощали его кашей из казана. И тут следовали то забавные, то жуткие рассказы о чумаках, о цыганах, о шинкарях, о казацкой старине. То, что отец тогда напевал, я и до сих пор не могу без волнения вспоминать, как, например, конец песни о Марусе Богуславке: