Выбрать главу
Савва, жирная скотинушка, В три обхвата животинушка, Ничего-то он не ведает, На день по пять раз обедает… —

так пел он, сведя свои темные брови и набирая все больше и больше воздуха в грудь и превращая воздух в эти сильные и стремительно летящие в цель слова, и звон балалайки, так же, как все эти молчаливые, слушающие лица, подтверждал обличительную правду песни.

Прошлой весной, когда я был в Москве и ходил по картинным галереям, смотрел спектакли Художественного театра, все время мои впечатления сопровождались именем Саввы Морозова. Это он скупил во Франции Дега, Ренуара, Гогена — все эти тающие цветные краски. Это он построил Художественный театр, в котором я видел Станиславского в «Хозяйке гостиницы» на сцене, залитой ярким светом мхатовского итальянского солнца, изготовленного в лабораториях театра.

А песня выговаривала:

Гувернантки-итальяночки. Они ходят словно павушки, Удовольствие для Саввушки…

И тут впервые и на всю жизнь понял я, и не только по-книжному, но по-живому, понял сердцем, что все великолепие культуры, к которой я привык с детства, возросло на крови и труде этих вот людей, которые сегодня с неистовым криком «даешь Урал!» кинулись в атаку против белых.

Много марксистских книг прочел я до этого и почти наизусть знал «Коммунистический Манифест». Эти книги привели меня сюда, в ряды бойцов за коммунистическое общество.

Но никогда до этого вечера не чувствовал я всю красоту нашей правды, как в эти минуты, когда слушал записанный кровью и скрепленный весело-грозными звуками «камаринского» манифест московских ткачей…

Пароль братства

Тот давний летний вечер июня 1918 года был прохладен. Такими всегда бывают летние вечера в хвойных лесах Среднего Урала…

Под Нязепетровском фронт наш окреп, белые, сделав несколько попыток сломить нас с ходу и наталкиваясь на отпор, все возрастающий, против наших окопов отрыли свои.

— Пойдешь сегодня связным в роту к мадьярам! — сказал мне Кудрявцев в тот вечер при распределении нарядов.

Мадьяры стояли на самом крайнем фланге нашего участка фронта; фронт в то время еще не был сплошным. Венгерская рота была одной из самых крепких частей на нашем участке, и ей была доверена охрана этого уязвимого места.

И вот уже перед рассветом, взяв свою винтовку и котелок, я отправился к мадьярам. Что это за народ мадьяры, я не знал и имел о них представление самое туманное. Но за короткое время пребывания на фронте репутация хороших солдат уже прочно укрепилась за ними.

Вязкая болотистая тропка, по которой в тот предрассветный час шел я к мадьярам, мне была хорошо известна еще по предыдущим передвижениям, да и окружавшая меня природа была родная, любимая с детства… Ночи здесь еще не были белые, как в местностях более северных, но они были светлые, и казалось, что тропинка уходит в темноту, а по мере того как идешь по ней, она выступает все явственнее, тьма отходит дальше, и вблизи уже видны осыпанные росой спящие кусты дикой малины и черемухи. А вон поднялся большой муравейник, обозначились мшистые камни, подъем на скалистую гривку, за которой уже слышно, как шумит река. Как раз над нею — окопы мадьяров. И вдруг — я сразу ушел за кусты — раздалась стрельба, совсем близко навалилась беспорядочная куча выстрелов, яростных криков…

Ничего неожиданного в этом не было. Именно такой предрассветный час белые не раз выбирали для нападения, и случалось, что мы не выдерживали их натиска.

Но мадьяры, видимо, выдержали это испытание. Стрельба затихла, она уходила куда-то вбок, и, когда я уже на рассвете, туманном и зябком, дошел до мадьярской роты, при мне приносили убитых и перевязывали раненых.

Среди общей суеты я не сразу нашел командира роты, к которому должен был явиться, и довольно долго просидел возле землянки, отрытой в каменистом грунте на высоком берегу реки, слушая совершенно незнакомый мне и непонятный говор мадьяр и задавая себе вопрос: на каком же языке я буду с командиром объясняться?

Наконец появился командир роты — он участвовал в преследовании белых и был ранен. Правая рука у него была на перевязи, и рукав куртки австрийского образца болтался пустой. Я представился ему по-русски, он с улыбкой, сразу скрасившей его худощавое черноусое лицо, покачал головой и спросил меня:

— Говорите ли вы по-немецки?

Его немецкая речь была своеобразна: вместо «х» он говорил «ш» и вместо «з» — «с», но понять его можно было свободно.