Выбрать главу
Эх ты, сукин сын, камаринский мужик, Ты за что, про что помещицу убил…

Я тут же спросил, что за помещица и за что камаринский мужик ее убил. И получил в ответ довольно обстоятельный рассказ о злых господах-помещиках, «о крепости», как называла няня крепостное право и о том, из-за чего бунтовали крестьяне. От нее же узнал я и о Пугачеве, и этот рассказ слился у меня с дурашливо-грозной песенкой о камаринском мужике.

Пугачев был в моем детстве первым достоверным историческим именем. Хотя нянька называла царей по именам, но я их путал, этих Александров и Николаев, первых, вторых и третьих… Они помещались где-то далеко, в Санкт-Петербурге, окруженные сенаторами и генералами. А в Миасском заводе прямо показывали на Верхне-Уральский тракт, по которому пришел сюда Пугачев с казаками и приисковыми. Не знаю, верно ли это исторически, но так утверждали жители Миасского завода. Мы в детстве играли в пугачевцев и солдат. Игра состояла в том, чтобы поймать Пугачева, не дать ему выбежать из сада, а если он выбежал, значит, выиграл…

Над озером Тургояк высилась Пугачевская сопка, а в колдовское топкое озеро Яныш-куль Пугачев, будто бы, спасаясь от царских войск, бросил мешок со своей казной. Солдаты вырыли канаву, чтобы спустить Яныш-куль в Тургояк, но поперек этой канавы сама по себе встала каменная запруда, вода из Яныш-куля сквозь течет, но не уменьшается. Все это я видел своими глазами.

На Урал я привез смутные воспоминания об иной, прожженной солнцем песчаной земле, где города назывались как-то по-иному, по-южному, по-солнечному: Одесса и Херсон, Мелитополь, Никополь, Севастополь, Симферополь. Мне казалось, что от самих этих названий веет сухим зноем и песком. Здесь названия звучали совсем по-другому, травянисто-влажно, словно горное эхо слышалось мне в словах: Сыростан, Миасс, Иссык-Куль, Кисягач, Тургояк…

А няня называла совсем незнакомые места: Калуга, Тула, Орел, Рязань (она выговаривала Резань). Она приехала сюда из-за родной (родной) сестры, которая вышла замуж за здешнего. Няня хвалила свои родные места, тамошний народ и говорила, что здешний народ дикий, неприветливый и говорит несуразно. И верно, когда, приехав в Москву, я пошел в первый раз в баню и попросил продать мне вехотку, подразумевая мочалку, меня с недоумением переспросили. Я долго не мог привыкнуть вместо уральского «назём» говорить «навоз» и нелегко отказался от употребления такого слова, как «вица», оно мне и сейчас кажется выразительнее, чем хворостина или ветка. «Вот понужну тебя вицей!» — с угрозой говорили в Миасском заводе. А такое уральское слово, как «суперик», до сих пор нравится мне больше, чем «кольцо» или «перстень».

Я, конечно, не могу помнить, какое сплетение семейных обстоятельств привело няню с Орловщины в Миасский завод. Вспомнить не могу, а придумывать не хочется. Но родни и свойственников у нее здесь завелось множество, и под видом прогулки мы с ней отправлялись (что нам было строжайше запрещено!) в гости к ее родне, в маленькие домишки — их длинный ряд упирался прямо в лес и виден был из наших окон. С краю стояла маленькая избушка в два окна, где мое воображение поселило колдунью, постоянное действующее лицо нянькиных сказок. Нянина родня и знакомые почему-то жили именно в этом ряду, наверное, оттуда она и пришла к нам наниматься, чтобы не уходить от родных. Там ее называли и кумой, и мамой-крестной, там меня потчевали душисто-кислыми квасами, домашними шанежками и шаньгами, покупными пряниками с изюмом — словом, всем тем, что в нашем строго медицинском доме не полагалось давать детям. Но однажды на ярмарке я стал просить маму купить розовых пряников. Мать сказала, что это гадость, что они крашеные и потому ядовитые. Я же уверял ее, что они очень вкусны и нисколечко не ядовитые.

— Откуда ты знаешь? Где ты их пробовал?

Мать рассердилась, застращала меня, и я признался. Няня получила выговор и потом корила меня и угрожала, что больше с собой брать не будет, но снова брала…

Мы ходили с ней в церковь. В нашем доме религия отсутствовала. Отец не только сам не верил в бога, но как активный атеист и материалист-естественник, сколько я помню, вел со мной жестокие разговоры о том, что после смерти тело превратится в землю, а из земли вырастет трава, которую будет есть корова, а молоко от коровы будет пить какой-то мальчик. Он утверждал, что это и есть единственное бессмертие. Но меня это бессмертие пугало, а то, что говорила о бессмертии души няня, об аде и рае, хотя тоже было страшно, но устраивало больше. И религия, которая пришла в мой младенческий мир в виде сверкающих золотых иконостасов и источающих жар лампад и свечей, со священниками в блещущих золотом ризах, зычно возглашающих дьяконов и доносящегося откуда-то из поднебесья прекрасного пения церковного хора, не могла не очаровать меня. Но была ли сама няня глубоко религиозна? Зевнув, она крестила рот, чтобы нечистый туда не заскочил, и добавляла: