Отправившись за новой бутылкой, я прохожу через гостиную, где, лежа на канапе, Рауль, словно удочку, держит пульт дистанционного управления. Но вопреки обыкновению он не переключается с канала на канал. Он внимательно смотрит передачу, в которой дети разведенных родителей выбирают идеального жениха для своей матери. Дети подвергают каждого претендента следующим испытаниям: какую песню он споет ей, чтобы соблазнить, сколько времени продержится на роликах, как исполняет рэп, во что будет с ними играть, пока она на работе... Они выставляют оценки. Мать слушает из-за кулис и появляется в конце, чтобы посмотреть, какого кандидата ей выбрали детишки. Несколько раз, когда мы прежде смотрели эту глупость втроем, мы потешались. Теперь слезы текут у него из глаз, я вижу это в висящем над камином зеркале.
Я дохожу до кухни, так, словно ничего не заметил, и он не замечает меня. Проверяю, как жарится телятина — пригоревшая, несмотря на два литра соуса. Луизетта выбрала сегодняшний день, чтобы устроить свой ежемесячный приступ подагры, и я снова слышу голос старости, убедившись, что потерял сноровку на кухне. Ингрид присоединяется ко мне, беспокойным взглядом указывая на дверь. Когда мы возвращаемся в гостиную, мальчик выключает телевизор и отправляется вверх по лестнице, заявив, что хочет спать.
— А торт? — спрашивает Ингрид.
Он отвечает сухо, не оборачиваясь:
— Мы на диете!
Дверь за ним захлопывается. Я выхватываю поднос у нее из рук.
— Пойди поцелуй его и скажи, что я поднимусь через пять минут, расскажу ему сказку.
— Ты ему скажешь?
— По-своему. Не беспокойся.
Когда она выпрямляется, подняв вилки, которые я уронил, я вижу в ее глазах мольбу о помощи, нежелание объяснять, что происходит. В ее жизни есть еще какая-то связь, кроме нашей. В этом я уверен. Она таится и в то же время хочет, чтобы я не вытягивал из нее признания.
— Все будет хорошо, — шепчет она.
— Непременно.
Я хотел подавить возникшее в моем голосе раздражение. Разделить сомнения, которые она мне внушает, и снова вооружиться слепым и безоговорочным оптимизмом, которым часто прикрываюсь, словно маской. Она поднимается по ступенькам, на ней красное платье с разрезом, которое мне так нравится. Сен-Тропез зимой, наш первый год. Ей понравилось больше синее, я купил ей оба; она ни разу не надевала синее. Как она может отвергать меня, по прежнему желая мне нравиться? Несколько минут назад, когда мы вдвоем готовили на кухне, я сказал ей без упреков, без сожаления, отнюдь не желая изыскивать какие-либо аргументы, лишь в порыве откровенности, — что она с каждым днем все хорошеет. Она поблагодарила меня и добавила серьезным тоном, сжав мое запястье:
— Тем лучше.
Это не жестокость, не развязность, не мазохизм. Может быть, это подпорки, которыми она поддерживает меня? Ведь мне известно бремя молчания, я прекрасно знаю, что падаю под тяжестью намеков, что я не выдерживаю. Но я слишком пьян, чтобы не страдать.
Я возвращаюсь к столу, чтобы какое-то время побыть с гостями, но смотрю на синеватый свет в окне комнаты Рауля, прямо над глицинией. Орнитологи обсуждают свои проблемы, депрессивная из «Нестле» уснула, девушка сигнализирует мне коленкой под столом, моя теща излагает важные мысли тоном, который меня раздражает; она делает короткую паузу, но никто даже не пытается ей возразить. Я приглашаю всех приступить к телятине, которая уже начала остывать.
Ингрид спускается. Мадам Тиннеман осуждающе спрашивает, не болен ли малыш. Не отвечая ей, Ингрид, моргнув, делает мне знак, что я могу подняться и рассказать свою историю.
Я встаю, ощущая в затылке тяжесть, замедляющую движения. Наверное, это мигрень. В первый раз у меня появляется мысль, что все кончится, и я наконец-то останусь один, готовый к новой жизни, не думая больше, что счастье прошлого еще может восторжествовать над настоящим.
Я пробираюсь среди скомканной одежды, которую обычно подбирает Ингрид. Мальчик поглощен своими манга, японскими комиксами, которые приносит ему Людовик Сарр, заменившими моих Астериксов, Бидошонов и Спиру. Я сажусь в изголовье кровати под лампой, где приклеены остатки комикса о Марсупилами, который создал свое время.
— Какую сказку тебе рассказать?
— Включишь фумигатор?
Я наклоняюсь, чтобы вставить в «тройник» шарик с жидкостью от комаров и, собрав все свое мужество, начинаю:
— Жила-была у побережья Корсики семья дельфинов по фамилии Кальви...
— Как у аптекаря? — рассеянно интересуется он, переворачивая страницу.
— Нет, просто похоже. На самом деле дельфины называют себя теми именами, которые видят на бортах проплывающих мимо кораблей. Ничего, что я говорю, когда ты читаешь?
— Ничего, — успокаивает он меня, не отрываясь от кровавых картинок, на которых роботы вскрывают человеческий труп, чтобы понять как он устроен.
Я, сжав кулаки, сдерживаю желание порвать эту глупость, и продолжаю:
— Итак, жили-были мадам Кальви, мсье Кальви и Кальви-младший. И вот однажды мадам Кальви сказала мужу: «Дорогой, нам нужен еще кто-нибудь». Ведь дельфины не могут спать по ночам одновременно, иначе они утонут: каждые десять минут они должны подниматься на поверхность, чтобы набрать воздух. Получается, что один из них всегда должен бодрствовать, чтобы разбудить второго...
— Как же их тогда узнать?
Он внезапно захлопнул комиксы, прервав меня на полуслове.
— Кого?
— Фей.
Я застываю у его кровати. Мы неожиданно, как ни в чем не бывало, словно я сам себя прервал, вернулись к разговору, начатому на прошлой неделе. Не хочет ли он изменить тему, видя, куда я клоню со своими тремя дельфинами? Сосредоточенность его взгляда, решительность, с которой он на меня смотрит, отнюдь не способствуют спокойствию. У меня никогда раньше не было ощущения, что меня осудили, дисквалифицировали и поставили на место.
— Как их узнать? — нетерпеливо повторяет он, словно учитель, терзающий ученика, который явно не знает урок.
Застигнутый врасплох, я отвечаю:
— Это зависит...
— От чего?
— От тебя. Любая девушка, которую ты видишь, может оказаться феей.
— Но как это понять?
Крик его души мгновенно рассеял всю его строгость, обиду. В его глазах теперь отражается боль несправедливости. Я глубоко вздыхаю, развожу руками в знак покорности судьбе — так, будто в этом ответ. Он робко предполагает:
— Чтобы я ее узнал, она должна выполнить три моих желания?
— Ну, например.
— Но если это не сработает, я буду выглядеть по-идиотски!
Его искренность, его желание верить моим старомодным сказкам, несмотря на Людовика Сарра, несмотря на то что я предал его доверие в ванной — если он слышал, как я репетирую сцену разрыва, потрясают меня. Словно он оставляет мне последний шанс, дает последний кредит, чтобы я отверг чужую реальность и доказал ему, что он может мне верить.
— Следи за тем, что говоришь, Рауль. На верлане[4] это звучит как «иподиотски». Не «по-идиотски».
Он чертыхается и бьет кулаком по спинке кровати. Бедный маленький человечек, пытающийся влезть в чужую шкуру, чтобы не чувствовать себя таким одиноким, таким странным, более взрослым. Я смотрю на приделанную к стене двухметровую линейку с отметками: даты писались на ней одна за другой. На двадцать сантиметров выше последней отметки Рауль написал: 1 января 2000 года. В этом его мечта, его молитва, все его усилия. Он должен стать таким через пять месяцев.
— И с какого возраста девчонка может стать феей?
— Лет с восемнадцати, с двадцати...
Он отбросил свои комиксы, поправил очки. Он больше не верит мне на слово: ему нужно убедиться.
— И много ты их видел?
— Не знаю. Я встретил твою маму.
— Она не фея! — кричит он, вскакивая, словно я его оскорбил.
— Да. Я хочу сказать, что с тех пор больше ни о чем их не просил, ведь я счастлив с вами.
— А почему они не признаются, что они феи?