— Обожаю Бельгию.
— Это ваши трудности, — отвечает она, оттирая пятно с куртки Рауля.
— А «Мираж» папы моего папы треснул по швам, когда он был еще совсем маленьким, но дедушка выпрыгнул с парашютом и получил целых три медали.
— Мы только что провели неделю у него в Каннах, — бросает она, съежившись так, словно я в этом виноват.
— Там в это время очень хорошо, — говорю я в надежде на примирение.
— И-больше-ни-ко-гда, — чеканит она чуть тише, склонив голову и выражая недовольство.
Она устраивается поудобнее, отворачивается к дверце. От нее исходит девичий аромат жимолости и ванили, так же плохо сочетающийся с ее костюмом, как и с роковым именем. Напрасно я пытаюсь отыскать в ее речи бельгийский акцент: она говорит безупречно, чуть отстраненно, словно сначала произносит слова про себя.
— Я хочу есть, — говорит Рауль.
Она вытаскивает из сумки пачку шоколадного печенья, лежащую между письмами и кипарисовыми четками. Мальчик набрасывается на еду, а она советует ему не перебивать аппетит. Мне нравится ее спокойный голос, ее быстрые взгляды, то рассеянные, то сосредоточенные, уравновешенность ее подвижных черт лица, сочетание несочетаемого. Как же я хочу вернуть ей улыбку!
На подъезде к Парижу — пробка. Усатый спрашивает, глядя в зеркало заднего вида:
— Простите, мсье, но, учитывая, что вы должны присутствовать на собрании, будет лучше, если сначала я отвезу вас в офис, а потом доставлю мадам.
Я не знаю, что тут можно сказать, и какое-то время молчу под одобрительным взглядом Ингрид. Наконец сухо отвечаю:
— Сначала мадам. Собрание подождет.
Она возражает, поддерживает шофера: она меня и так уже достаточно побеспокоила. Ладно, лучше не спорить. Я знаю ее имя и ее адрес: вполне достаточно, чтобы приехать к ней завтра, уже под своим собственным именем.
— Кем вы работаете? — спрашивает она.
Я задумчиво разглядываю брови шофера в зеркало заднего вида, потом изображаю приступ кашля, надеясь, что он ответит за меня. Но пробка начинает рассасываться, и он умолкает, сконцентрировавшись на дороге. Она ждет, удивленная моим молчанием. Мне ничего не остается, кроме как ответить вопросом на вопрос:
— А вы?
— Я орнитолог.
— Она работает с птицами, — уточняет Рауль.
То, что он взял на себя роль переводчика, объединяет нас. Он сидит между нами на сиденье, и я беспредельно счастлив. Не будь его, я, конечно, мгновенно был бы очарован его матерью, но, вероятно, не испытал бы желание помочь ей подвезти багаж, не захотел бы совместной жизни, общего будущего. Я всегда хотел иметь ребенка, но вовсе не желал размножаться. Хорошо, что Рауль уже есть: мне так удобнее, более свободно. Как было бы здорово воспитать его!
— Но сейчас я ни с кем не работаю, — уточняет Ингрид. — Меня уволили, когда я развелась, — Национальный центр перестал выделять деньги на птиц: все уходит на обезьян. Конечно, приматы — существа умные, мы ведь и сами относимся к приматам. Но при чем тут птицы? Они тоже разумные существа и ведут свое происхождение от динозавров.
Она говорит это со злой горечью, тоном человека, убежденного в своей правоте, но вынужденного молчать.
— Знаешь, как почтовому голубю удается всегда возвращаться домой? — спрашивает Рауль, теребя меня за рукав. — Он вдыхает все-все запахи и по ним летит обратно.
На всякий случай я киваю. Я очарован его блестящими глазами, его нервной радостью, его гордостью оттого, что он что-то знает.
— Такова моя теория, теория «таблицы обоняния», — уточняет Ингрид, — но я еще не могу дать ей научного обоснования. Мои коллеги утверждают, что голуби ориентируются благодаря визуальной памяти, по магнитным полям, солнцу, звездам и по климатическим условиям. Впрочем, когда я ввожу им наркоз в слизистую оболочку, они действительно не могут найти дорогу. Но это лишь доказательство от противного.
— И что, многие заблудились?
— Они возвращались все, когда переставал действовать наркоз. Правда, они опаздывали и потому обижались на меня.
Ну вот, она и пришла в себя, произнеся всего лишь несколько фраз: свободная, увлеченная, энтузиаст, черпающий в собственных фантазиях стройность своих научных изысканий и превращающий абсурд в четкую логику.
— А ты чем занимаешься? — спрашивает Рауль.
Он застает меня врасплох; увлеченный своей страстью, полностью обезоруженный рассказом Ингрид, я отвечаю, что занимаюсь игрушками. Шофер вздрагивает, машина виляет, укоризненно гудит клаксон обгоняющего нас мотоцикла.
— По крайней мере это моя первая профессия, — произношу я, чтобы соответствовать положению человека, ездящего в лимузине.
— Ты делаешь игрушки? — восхищается Рауль.
— Делал.
Предусмотрительно промолчав насчет его истребителя, я перечисляю некоторые из моих мирных изобретений — от «Волшебного парада» до «Зеркала Белоснежки», включая «Попрыгунчик» — развивающую сенсорную игрушку для детей от нуля до восемнадцати месяцев, «Приключения в джунглях», «Цветочное лото», «Скотланд-Ярд» и «Легендарное ралли». Никакой реакции. Действительно, все они были полным провалом. Самолюбие заставляет меня добавить к списку «Я создаю мир», за которое я получил Оскар «Игрушка-1984» и пожизненную ренту в виде роялти.
— У меня такая есть! — кричит он.
Я изображаю удивление. Каждый год выпускается миллион коробок, и отчисляемая сумма составляет три четверти моих доходов; это — единственный успех во всей моей карьере: игрок бросает кости и создает мир, передвигая фишку по карте. Возникновение жизни, Потерянный Рай, Война ангелов, Десять Заповедей, Потоп, Спаситель приходит в мир, Возвращение к Пославшему Его; игрок, первым достигающий Страшного Суда, выигрывает, если только не выпадет два раза по шесть — тогда он возвращается на клетку «старт». Дабы не оскорблять чувства верующих и не ограничивать рынок сбыта, разноцветным соревнующимся богам даны имена «Креатор», «Креатус», «Креатикс», «Креатокс», а игровое поле — «Креатерра», но это придумал не я: подобные предосторожности были приняты юристами фирмы.
— Тебе еще рано в нее играть, — пытаюсь я утихомирить Рауля, чувствуя, как напряглась его мать при упоминании этой игры.
— Все, что он любит, ему еще рано, — вздыхает она.
«Мерседес» пересекает Париж. Рауль уснул, сидя между нами. Одной рукой он держит за руку Ингрид, другой — меня. Я ощущаю все ее сомнения и неуверенность, сопротивление исходящему от меня желанию, намерение отвергнуть меня. Я чувствую это по руке малыша, словно он — проводник ее эмоций. Медленно поворачиваюсь к ней. Она разглядывает голубей, порхающих на площади. Возможно, впервые за много недель она видит в себе женщину, на которую смотрит мужчина, а не только вдову или мать-одиночку, и, похоже, это лишь добавляет ей горя.
Мальчик что-то бормочет во сне, зовет отца. Я тактично убираю руку. Она смотрит мне в глаза. Не знаю, что я должен прочитать в ее взгляде — признательность или сожаление, надежду или отказ... У меня сжимается сердце: я боюсь что-то разрушить — состояние равновесия, покой одиночества, которое ощущаю у нее внутри.
— Приехали, мсье, — говорит шофер, останавливаясь на бульваре Дез Итальен.
Он выходит, чтобы открыть мне дверцу, а я изучаю солидный фасад здания, на котором красуются белые буквы: «Лионский Кредит».
Несколько секунд я постоял на лестнице, маша рукой, пока лимузин не исчез из виду. Потом поприветствовал портье, державшего для меня дверь, и направился к входу в метро, чтобы забрать из аэропорта свой «Триумф».
Два дня спустя я отправил Ингрид почтового голубя с предложением отобедать у меня в шестидесяти километрах от Парижа, прося передать ответ через гонца. Я купил у одного голубятника из Оржеваля самую красивую птицу, откинул верх своего кабриолета и отвез голубя домой, дав ему почувствовать все запахи дороги, а потом доехал до дома номер одинадцать на площади Жан-Жорес и оставил голубя у консьержки.
На следующее утро Ингрид позвонила мне в дверь. Она была без Рауля, с моим голубем в руке.