5. БЕРЛИН (1858–1859)
Четвертый ребенок силен своей слабой стороной. Не представляя большой ценности для семьи, он волен, если вздумается, отправиться куда угодно, и его отсутствие мало что изменит. Чарлз Фрэнсис Адамс, отец Генри, не жаловал Европу, полностью соглашаясь с общим мнением, что она ничего не может дать американцам для Америки. Какой-нибудь въедливый придира не преминет, возможно, заметить, что всеми выпавшими на долю Адамсов успехами и он, и его отец, и дед обязаны поприщу, которое открылось им благодаря пребыванию в Европе, и что, вполне вероятно, без этого обстоятельства они, подобно своим соседям, остались бы до конца жизни политиками и юристами сугубо местного значения. Строго следуя заведенным порядкам, они должны были бы сиднем сидеть в Куинси, и, надо признаться, мистер и миссис Адамс, которые, как все родители, за своих детей боялись куда больше, чем за себя, предпочли бы, чтобы их дети навсегда остались на Маунт-Вернон-стрит, не подвергая себя искушению Европой, если бы только могли полагаться на нравственное воздействие самого Бостона. Родители вообще мало знают о том, что происходит у них на глазах, тем не менее матери видят достаточно, чтобы жить в постоянной тревоге. Возможно, страх перед пороком, неизменно их преследовавший, терзал их все-таки меньше, чем страх получить невестку или зятя, которые, скорее всего, не впишутся в семейный круг. Опасность подстерегала с обеих сторон. Ежегодно то один, то другой молодой человек наносил удар родительскому сердцу, даже не выезжая из Бостона, и хотя искушения, ожидавшие дитя в Европе, были непреоборимы, необходимость уберечь его от искушений Бостона могла стать не менее настоятельной. Юноша Генри жаждал отправиться в Европу; он вел себя подобающим образом, по крайней мере когда был на виду; соблюдал приличия, когда их нельзя было обойти; не вступал в пререкания со старшими по возрасту и званию; его нравственность, насколько можно было судить, не внушала опасений, а моральные принципы, коль скоро у него таковые имелись, не были дурными. Сверх всего, он не был сорвиголовой и умел держаться на людях с достоинством. Что он представлял собой на самом деле, никто не мог бы сказать, менее всего он сам, но, надо полагать, он был человек как человек, не хуже многих других. Поэтому, когда он обратился к своим чрезмерно добрым родителям с просьбой разрешить ему начать изучение гражданского права в немецком университете — хотя ни он, ни они не знали, что такое гражданское право и зачем ему надо его изучать, — родители покорно дали согласие и отправились на вокзал в Куинси, чтобы пожелать ему доброго пути с улыбкой, которая чем-то напоминала слезы.
Заслуживал ли Генри такой доброты, стоил ли ее — вопрос, на который ни у него, ни у них, ни у профессора Гарвардского университета не нашлось бы ответа. Так или иначе, в ноябре 1858 года он предпринял третью, если не четвертую, попытку получить образование, покинув Америку на пароходе «Персия», гордости капитана Джадкинса и компании «Кьюнард» — самом новом, самом большом, самом быстроходном судне, бороздившем тогда океан. Он был не одинок. С ним вместе отбыли несколько его однокашников, и мир казался им полным радости, пока, на третий день, этот мир — в пределах, обозримых Генри, — не попал в сильный шторм. Вот тогда-то Генри получил урок, который запомнился ему лучше всего того, чему его учили в университете, урок, преподанный девятибалльным ноябрьским ветром посреди Атлантики, который, не говоря о прочем, причинил ему невыносимые физические страдания. Шторм навел его на серьезные размышления; морская болезнь и раньше не казалась ему забавной, но теперь она соединилась со множеством разнообразных впечатлений, благодаря которым этот первый месяц его путешествия стал для него самым ускоренным курсом воспитания, какой он когда-либо проходил. Успехи в познании казались гигантскими. В конце концов он начал понимать, какая пропасть впечатлений нужна человеку даже для малой толики воспитания, но сколько их, скопившихся за день, никак на него не влияли, оставалось pons asinorum[142] туристской математики. И кто мог знать, сколько среди них было ложных и сколько могло оказаться истинными?
Наконец воскресным утром океан, «Персия», капитан Джадкинс и его самый достопочтенный пассажир мистер Дж. П. Р. Джеймс[143] истаяли в вихрях ветра над Мерси, и их сменила более заурядная картина — ливерпульская улица, видневшаяся в ноябрьской мгле из общей залы отеля «Адельфи», за которой последовали бурные развлечения в Честере и знакомство с романтической архитектурой из красного песчаника. Миллионы американцев испытали эту смену впечатлений. На самых юных и неискушенных туристов они, возможно, и сейчас продолжают оказывать воздействие, но в те дотуристские дни, когда романтика была не картиной, а реальностью, они ошеломляли. Когда молодые американцы вышли из Итон-холла, их охватило благоговение, какое, должно быть, Диккенс и Теккерей испытывали в присутствии герцога. Одно название «Гровенор» отзывалось великолепием. Длинная анфилада высоких раззолоченных комнат, обставленных позолоченной мебелью, портреты, лужайки, сады, ландшафты, сознание британского превосходства, царившее в Англии пятидесятых, — все это действительно выделяло богатую знать, ставило ее выше американцев и лавочников. Аристократия существовала на самом деле. Как и Англия Диккенса. Оливер Твист и крошка Нелл[144] таились в тени каждого погоста, и не как тени — они были живыми. Даже Карл I отнюдь не тенью стоял на башне, взирая на разгром своих полков.[145] Мало что изменилось с тех пор, когда, потеряв сражение, он потерял и голову. Юный американец из восемнадцатого века, только что покинувший Бостон, счел все это частью своего воспитания и наслаждался уроками подобного рода. Во всяком случае, ему казалось, что он проникся увиденным до глубины души.
Потом была поездка в Лондон через Бирмингем и «черный район»[146] Англии еще один урок, требующий глубокого и верного осмысления. Погружение в прорезанную багровыми сполохами тьму, чувство безотчетного страха перед зловещим мраком, какого ни прежде, ни в другом месте никогда и нигде не существовало — разве только в кратерах вулканов; резкий контраст между густой, дымной, непроницаемой темнотой и прелестью мягкой зелени, начинающийся сразу за пределами этого ада, — открытие неведомой ранее жизни подземелья волновало молодого человека, хотя Генри еще понятия не имел, что у него за плечами стоит Карл Маркс и что со временем Карл Маркс сыграет в процессе его воспитания куда более важную роль, чем гарвардский профессор Бауэн[147] или его сатанинское величество, рыцарь свободной торговли Стюарт Милль.[148] Знакомство с «черной» Англией приобретало практическое значение для процесса воспитания. Но оно было слишком поверхностным, и Генри бежал от него, как бежал от всего, что ему досаждало.
Знай он достаточно, чтобы знать, с какого конца приниматься за дело, он увидел бы предмет для изучения поважнее, чем гражданское право, пока, томясь в обшарпанном наемном кэбе, в тусклом свете газовых фонарей по грязному, зловонному, унылому коридору Оксфорд-стрит тащился на Чаринг-Кросс. От него не ускользнула одна особенность, которую стоило запомнить. Лондон оставался Лондоном. Особый стиль придавал величие его угрюмости: тяжелый, топорный, надменный, кичащийся своей тугой мошной, он избежал дешевизны; его отмечала сдержанность и широта, нетерпимость ко всему неанглийскому и непоколебимое сознание собственного совершенства. Мальчишки на улицах без стеснения потешались над одеждой и обликом американцев, так что Генри и его товарищи поспешили надеть цилиндры и долгополые сюртуки — лишь бы избавиться от насмешек. Иностранец не пользовался никакими правами даже на Стрэнде.[149] Восемнадцатый век не сдал своих позиций. История говорила с Генри на Флит-стрит голосом доктора Джонсона; ярмарка тщеславия громыхала по Пикадилли желтыми кабриолетами на зачехленных козлах кучера в париках, лакеи с жезлами на запятках, а внутри сморщенная старуха; половину богатых зданий, черных от лондонской копоти, украшали мемориальные доски; все дома казались надменными, а самыми надменными — Королевская биржа и Английский банк. В ноябре 1858 года Лондон был огромен, но американцы видели и ненавидели в нем только Лондон восемнадцатого века.
143
145
146
147
148
149