Полковой священник опускается на табуретку, размешивает ложечкой сахар в чашке, манерно отставляя при этом мизинец.
— Вот это я называю — взять быка за рога! Вот она какая, сестра Клер! Право, в вас пропадает талант настоятельницы большого монастыря! Лет тысячу назад вы, наверно, опекали бы, неся свет и утешение, целую провинцию!
— Вы говорите вздор, патер Лохнер, несусветный вздор, и только для того, чтобы уклониться от ответа. Но вам придется ответить.
— Вы его любите? — осторожно спрашивает патер.
— Да, — отвечает сестра Клер, — люблю, очень люблю этого долговязого, но люблю и мужа, люблю детей, — я не глупый ребенок, любовь еще не так въелась в меня, чтобы нельзя было выжечь ее, как дикое мясо. Если вы того мнения, что трудности слишком велики, что потрясение' для мужа и детей будет слишком чувствительно, — я сегодня же вечером скажу Кройзингу, что нам нельзя поступать так, как хотелось бы, и что мы, если переживем войну, вынуждены будем облечь нашу дружбу в иную форму или разойтись.
Патер Лохнер высоко поднимает брови, испуганный ясным и решительным тоном, которым говорит эта светская дама с лицом красавицы-монахини и в одежде сестры милосердия.
— Нет, не думаю. Мать пишет мне из домика в Гинтерштейне, что мой муж живет еще более уединенно, чем» когда бы то ни было, и проводит все время над картами. Он, как завороженный, занят лишь мыслями о битве на Марне, совершенно чужд окружающей жизни, редко спрашивает о детях и всегда называет их внуками; подполковник физически здоров, аппетит у него прекрасный, он совершает длинные прогулки — топографические разведки, как он их называет, но и гуляя, видит перед собой одни лишь стратегические дороги или обдумывает тактические проблемы. Она стала настоящим знатоком военного дела, военным ученым, пишет о себе старушка, — самый умный человек из всех, кого мне приходилось видеть, — и именно она с растущей тревогой думает о моменте, когда Шверзенц захочет пуститься в путь, чтобы у кайзера или в рейхстаге, а может быть, и вовсе на какой-нибудь площади дать объяснения народу по поводу сражения на Марне и его участия в нем, что, конечно, кончится тем, что его упекут в сумасшедший дом.
— Ужасно, — восклицает патер Лохнер, — какой благородный ум погиб!
— Это из Гамлета, не правда ли? Да, вы правы. Но если я в самом деле уж не в состоянии проникнуть в его внутреннюю жизнь…
— Тогда христианский брак с ним становится невозможным, — заключает священник и опорожняет чашку.
Наступает молчание. Сестра Клер обдумывает, продолжать ли ей разговор, и решает: продолжать!
— Я не из тех, кто жалуется, но и не очень интересуюсь мнением людей. Я только хочу сказать, что его теперешнее состояние — последняя стадия процесса, который начался уже много лет назад и зачатки которого, собственно, были всегда. Мой муж жил только в узком кругу своих интересов, как ученый или монах. Он был солдат телом и душой, иначе он как простой бюргер не сделал бы такой военной карьеры. Но все живое, включая и меня, мало занимало его. До войны мне казалось, что так и должно быть, такими были мой отец и мои братья. Но теперь мне уже так не кажется.
— Понимаю, — говорит патер, следя за том, как дымящаяся струя кофе льется на новый кусок сахара, и предвкушая удовольствие от второй чашки. — На войне ваши глаза открылись, и вы познали простые человеческие чувства во всем их многообразии; война раскрыла вам земное царство во всей полноте его радостей и тяготеющих над ним проклятий; она приблизила вас к искупительному подвигу жизни. Вы не можете более оставаться в стороне. Но как вы представляете себе, сестра Клер, влияние, которое оказало бы это замужество на ваших детей?
Сестра Клер снимает чепец и поправляет своими сильными руками гладко причесанные полосы.
— Я убеждена, — говорит она, — что такой молодой, энергичный отчим, как Кройзинг, может оказать на них только хорошее влияние. Конечно, у детей бывают свои страсти, стремления, скрытые интересы, которые могут привести и к другому результату. У подростков свой мир — они до известной степени непроницаемы и не поддаются влиянию. Я знаю это, и, конечно, это надо принять во внимание.
— Человек — не страховое общество, — говорит патер' Лохнер, обтирая носовым платком гладкую лысину, — были бы только у вас добрые намерения и уверенность в своей правоте.