Он достаточно — честей, чтобы признаться себе в этом. Но он находит, что наказание за такой незначительный проступок несколько жестоко. Почему еврею нельзя признаться в том, что он не любит иных евреев, но очень любит прусскую армию: ее выдержку и порядок, опрятность и дисциплину, военный мундир и военный дух, величие ее традиций и ее непобедимую мощь? Разве его не воспитали в этих чувствах? А теперь, после двух лет службы, он стоит здесь; как вор, отнимающий хлеб у голодных. Ну и обработали парня, издеваются в таких случаях берлинцы. С тех пор разоблачено много обманов, например ложь о сладостной и почетной жертвенной смерти за отечество. Эх, синьор Бертин, и баран же ты со своим прусским патриотизмом! Мальчишка, вышедший на дорогу в поисках приключений и не заметивший при это^, что попал в сети врага всего мира, дьявола во плоти: голой силы. Поздновато же ты спохватился!
И вдруг он слышит звонок. Он мгновенно приходит в себя, сразу возвращается к действительности. Он открывает дверь, освещает карманной лампой служебную будку — никого нет. Хватает трубку: воздушная тревога, передавать дальше! Отчетливо вспоминает:, пять вагонов взрывчатых веществ. Жизнь пятидесяти живых существ зависит от его сообразительности. Скорей! Караульный Бертин, как заяц, прыгает по рельсам и шпалам. Ружье мешает ему, он врывается в барак железнодорожников:
— Выходить, выходить! Воздушная тревога!
Оставив дверь открытой, чтобы сквозняк окончательно поднял спящих, он уже бежит дальше, чтобы разбудить и своих товарищей. Он нисколько не боится за себя, страшно возбужден, совершенно обезумел от переживаний этой ночи. Вот он уже в дверях барака и слушает, как сержант Баркоп чертыхается по поводу сквозняка. Бертин стучит ружейным прикладом по доскам пола, безжалостно изгоняя последние остатки сна: ведь некто однажды блаженно проспал воздушную тревогу! Но тогда между людьми и боевыми припасами» было расстояние в сто пятьдесят метров, сегодня — всего тридцать.
Он прислушивается к звукам в небе. Сомневаться не приходится, оттуда доносится тихое, злое жужжание. Уже прожектор из окрестностей Сиври лижет небо; его язык, как у хамелеона, — более широкий спереди, ищет насекомое. К нему присоединяется второй, выходящий, по-видимому, из-за вокзала Вилон. Третий — из Данву. А вот затявкали и зенитные орудия. Они грохочут за горой, по ту сторону вокзала; со склона холмов затрещал станковый пулемет.
Берегись, француз! Если ленты света скрестятся вокруг тебя, тогда над тобой скоро засверкает темно-красная шрапнель, снопы дико вздымающихся вверх пуль изрешетят твои несущие плоскости-крылья; попадут в мотор — твое сердце, в бензиновый бак — твои легкие. Все равно ты вынужден будешь снизиться, прежде чем успеешь сбросить твои ужасные пасхальные яйца.
Едва одевшись, солдаты бегут сквозь лунную ночь. Темные отверстия укрытий поглощают их. Большинство теснится к задним стенкам, где наиболее безопасно, но там- уже железнодорожники покуривают папиросы. Землекопы вынуждены уйти вперед. Один только человек остается снаружи: Бертин. Он должен видеть, присутствовать при этом, быть свидетелем. Сержант Баркоп добродушно покрикивает на него: не пора ли залезать в укрытие? Ведь скоро снаряды станут хлестать над его головой. Бертин, приставив руку к глазам, отказывается. Это будет еще не так скоро.
В воздухе, на высоте тысячи двухсот метров, художник Жан-Франсуа Руар перегибается через борт, исследуя окрестность в ночной бинокль. Чорт возьми! под ним совсем иной, чем днем, ландшафт. Серебристый свет луны только выдумка поэтов: под ним расстилается окутанное серой дымкой плоскогорье, на нем можно отчетливо различить только течение Мааса. Ему, Жану Руару, не надо было сразу становиться бомбометчиком. С другой стороны, приказ есть приказ, ведь когда-нибудь надо начинать. Пора перейти от ребяческих фотосъемок к настоящему делу. Вот четыре заряженных снаряда висят под машиной, они выглядят, как летучие мыши, уснувшие вниз головами на потолочной балке сарая. Скорее бы уж избавиться от них. Боже милостивый, куда же это заворачивает Маас? Где, наконец, эта проклятая- лощина с железнодорожными путями? Карманным фонарем он освещает дощечку с указанием продолжительности полета, карту, часы: все еще надо лететь вперед. Из-за шума мотора не слышишь, когда под тобой рвется шрапнель, но видишь ее, когда опять наклоняешься через борт, чтобы уловить какой-нибудь знак, который положил бы конец этой парализующей неизвестности, этому состоянию смятения, овладевающему летчиком при первом ночном бомбардировочном полете. Если приборы не обманывают* то еще две секунды он с пилотом будет лететь вперед, затем они спустятся, чтобы лучше прицелиться, и тогда — нажим на рычаг; чорт бы побрал эти гостинцы, которыми натворишь здесь столько бед! Вся жизнь — сплошное свинство, но ничего не поделаешь. Надо еще удостовериться, что снаряд попал в цель; того и гляди угодят и в тебя самого. Вот налево впереди свет; маленькое светлое пятнышко на земле. Наверно, кто-то бродит там между рельс. Легкий удар в левое плечо пилота — и самолет едва заметно меняет курс.