Уже половина июня. Пригород Эбензее у Нюрнберга залит светом летнего солнца. В этом: месте он примыкает к старым лиственным и хвойным лесам, окаймляющим подножие франкской Юры. Улица Шильфштрассе в Эбензее обрамлена небольшими домами. Из ближайшей гостиницы доносится танцевальная музыка: модный американский мотив, фокстрот или шимми.
Мужчина и женщина, как влюбленная парочка, бредут вдоль белой ограды, отделяющей садики от пешеходной дороги.
Молодой человек одет в голубовато-серый, слегка поношенный костюм довоенного покроя. Из отложного, а ля Шиллер, воротника белой сорочки выпирает шея с кадыком; вся его фигура — худые скулы, слегка оттопыренные уши, не очень коротко остриженные волосы — производит в штатской одежде гораздо более приятное впечатление, чем в военной форме. Небольшие глаза глядят, что-то высматривая, из-за толстых стекол новых, более сильных, очков.
— Номер двадцать1 шесть, — читает он на противоположной ограде. — Мы ищем номер двадцать восемь, стало быть следующий дом. Лена, мне страшно, — я вовсе не уверен, что войду туда.
Леонора, в летнем платье бледно-желтого цвета, едва прикрывающем колени, кладет, словно защищая, свою тонкую руку на его пальцы.
— Вернер, тебя ведь никто не принуждает… Ты пришел сюда добровольно. Смотри, там, напротив, приспущен флаг.
Вернер Бертин заглядывает в сад дома двадцать восемь. В глаза бросается окрашенный в белое столб, с середины которого неподвижно свисает черно-бело-красный флаг. Тот самый флаг, который на протяжении всех четырех лет войны можно было видеть развевающимся во многих странах — в Юскюбе и в Ковно, в Лилле и в Монмеди, и на всех немецких дорогах. Этому флагу суждено скоро исчезнуть. Здесь он приспущен в знак траура, и ветер едва колеблет его складки между вишневыми деревьями и двумя елями, стоящими справа и слева уложенной дерном площадки.
— Наконец нашелся хоть кто-то, отметивший этот день, — говорит Бертин. Теперь он твердо уверен, что это и есть тот дом.
— Ты видишь, что написано на дощечке?
Защитив глаза от солнца ладонью, — широкополая шляпа висит у нее на руке, — Леоноре удается разглядеть с противоположной стороны улицы то, что написано на медной дощечке: «Кройзинг».
На дорожке, ведущей от дома, появляется высокий худой старик с заложенными за спину руками. Он производит впечатление человека, который, погруженный в свои мысли, часто проделывает этот путь. На мгновение он останавливается у забора; на нем черный сюртук, белый воротничок с туго накрахмаленными углами, черный галстук. Затем он поворачивает и, двигаясь той же ровной походкой, исчезает за домом.
Вернер Бертин сжимает руку Леоноры.
— Это он, Эбергард Кройзинг похож на него как две капли воды. Хоть бы прекратилась эта идиотская музыка!
Сегодня — воскресенье двадцать девятого июня 1919 года. Во всех садах-ресторанах, по всей стране, как и каждое воскресенье в послеобеденное время, устраиваются танцы. По календарю это воскресенье — день апостолов Петра и Павла. Сегодня Германия вместе со всем миром празднует состоявшееся накануне подписание мирного договора в Версале. Война закончилась, скоро кончится и блокада. Пройдет еще немного времени — и у Бертина, у Леоноры, у старика Кройзинга округлятся впалые щеки. Это день, когда страшная рана, кровоточившая последние четыре года, объявлена зажившей. Однако Бертину хотелось бы, чтобы Германия серьезнее встретила эту дату: сосредоточеннее, более собранной и более потрясенной. Среди бюргерства еще как-то чувствуется значение этого дня — вот приспущен флаг между темных елей, — но парод танцует как ни в чем не бывало. Никто как будто не замечает, что открылась попа я страница в книге судеб.
Германия танцует. Слава богу. Винтовка заброшена, все устремляются к работе. У людей только одно желание: забыть. С восторгом упиваются они счастьем этого знойного июня.
После многих лет нужды, горя и ужаса каждый имеет право поразвлечься. Молодой писатель Бертин и его жена направляются в Южную Германию — отдохнуть среди любимой природы, ее благословенных красок. Но прежде, чем удалиться в горы, — таково намерение Бертина, — он собирается посетить родителей братьев Кройзинг и открыть им, как умерли их сыновья, как ужасна и бессмысленна была смерть, вырвавшая их из рядов живых; и если родители лишились опоры в старости, то причиной тому не возвышающий обман, не лживые слова о героической жертве, а одна лишь подлость и нелепый случай.