Выбрать главу

В сущности мы имеем самую широкую возможность, пользуясь содействием ассоциаций, делать для себя привлекательным то, что раньше нас отталкивало. И прежде всего мы можем обогащать, делать более сложными чувства, благоприятствующие развитию нашей воли, мы можем усложнять их до неузнаваемости. Взять хоть чувство мистика, у которого, по выражению святого Франциска Сальского, «душа исчезает и растворяется в Боге». Кто бы узнал в этом сладостном чувстве синтез того страха первобытного человека, когда без одежды, безоружный перед лицом окружающей его, неизмеримо сильнейшей природы, он испытывает живое чувство своего бессилия и ужаса перед ее таинственной мощью? Да одним словом, начиная с того чувства, какое вызывается в нашей душе сознанием краткости человеческой жизни, — «этого ускользания часа за часом, этого незаметного, но если вдуматься — безумного бега, этого бесконечного дефилирования крохотных секунд, которые толкают друг друга и гложут тело и жизнь человека» (Мопассан), — нить ни одного чувства, которое не могло бы прийти нам на помощь и научить нас презирать все низменное и прошлое, что отвлекает нас от нашей задачи.

Конечно, мы не можем ни возбудить, ни создать такое чувство, которого нет в нашем сознании. Но я не думаю, чтобы в человеческом сознании могли отсутствовать элементарные чувства. Во всяком случае, если и существуют люди, так резко отличающиеся от своих ближних, то мы обращаемся не к ним. Наша книга — не руководство тератологии; она предназначается для нормальных молодых людей . К тому же таких чудовищ и нет. Встречали ли вы когда-нибудь человека, у которого жестокость была бы отличительной чертой, который никогда, ни при каких обстоятельствах не испытал бы чувства жалости — ни к матери, ни к отцу, ни даже к самому себе? Мы говорим: никогда, потому что раз такие движения сердца, как жалость, бывают у человека хоть изредка, то значит они возможны и всегда будут возможны. А так как мы знаем («Основы Психологии» Спенсера) с одной стороны, что самое сложное, самое высокое чувство есть лишь синтез тесной ассоциации многих элементарных чувств, и так как с другой стороны мы видели, что энергичное и продолжительное внимание, направленное на любое душевное состояние, стремится выдвинуть последнее на первый план, осветить его полным светом сознания и, следовательно, дает ему возможность возбудить ассоциированные с ним состояния и сделаться центром душевной организации, то мы утверждаем — каждый может проверить это на себе, — что от нас зависит укрепить, поощрить, так сказать, скромное, робкое чувство, чувство, которое, если можно так выразиться, едва смело дышать, стесненное, униженное своими сильными соседями, и прозябало незаметное, как те, невидимые при свете солнца, звезды, что блестят на небе и днем, хотя невежды и не подозревают их присутствия. Таким образом внимание, которым мы располагаем, заступает место той творческой силы, которой мы лишены.

Кроме того: чем объясняется успех романов и главное то, что все их понимают? Именно тем, что каждый роман возбуждает к деятельности какую-нибудь группу чувств, для проявления которых нет места в обыденной жизни. Это та же игра в войну за отсутствием «настоящей» войны. И если большая часть общества может читать и понимать романы великих мастеров, не служит ли это доказательством, что у большинства читателей есть чувства, но чувства эти дремлют, выжидая только случая, чтобы проснуться и выступить при полном свете сознания? Было бы странно, если бы, вполне располагая своим вниманием и воображением, мы не могли сделать с собой то, что делает с нами романист. И мы можем. Я, например, могу по своему желанию искусственно возбуждать в себе чувство гнева, умиления, энтузиазма, — словом, то чувство, какое мне нужно для достижения желаемых результатов.

Разве мы не знаем примеров, что научное открытие создавало (в общеупотребительном смысле этого слова) совершенно новые чувства? Можно ли себе представить более холодную на первый взгляд идею, чем картезианство? А между тем, зародившись в пылкой душе Спинозы, эта абстрактная теория создала в ней целую новую систему чувств, дотоль разбросанных, и, сгруппировав их вокруг жившего в нем глубокого чувства человеческого ничтожества, вызвала появление на свет самого страстного, самого восхитительного метафизического романа, какой мы только имеем. Можно ли сказать, что чувство любви к человечеству родится с человеком? Не есть ли это чувство продукт сознания, новый синтез, — синтез, обладающий ни с чем не сравнимой силой? И не ясно ли, что Милль был прав, когда сказал: «культ человечества может овладеть всей человеческой жизнью, окрасить собой мысль, чувство, поступки, захватить всего человека с такой силой, что сила религии перед ней будет лишь слабым намеком, как бы предвкушением ее».