Я вспоминаю его поцелуи на моем теле; его руки, исследующие мою спину, мои обнаженные ноги, бедра; его пальцы, цепляющие резинку моего нижнего белья...
Ох
Я одновременно опускаю и руки, и волосы. Каштановые волны с силой летят вниз, окутывая плечи, спину, ударяя по талии. Мое лицо пылает.
Внимание Уорнера внезапно приковывает какая—то точка над моей головой.
— Может, мне стоит подстричь волосы, — я не обращаюсь ни к кому конкретно и не понимаю, зачем я вообще это сказала. Я не хочу подстригать волосы. Я хочу закрыться в туалете.
Ничего не отвечая, он несет поднос к кровати; и, лишь заметив стаканы с водой и тарелки, полные снеди, я осознаю, насколько голодна. Я даже не припомню, когда в последний раз хоть что-нибудь ела; я выживала за счет той энергии, которая оставалась во мне после исцеления.
— Присядь, — говорит Уорнер, не встречаясь со мной взглядом. Он кивает на пол и опускается на ковер, я сажусь напротив. Он подталкивает ко мне поднос.
— Спасибо, — говорю я, не отрывая глаз от еды. — Выглядит аппетитно.
Зеленый, овощной салат и ароматный, цветной рис. Запеченный кубиками картофель и небольшая порция тушеных овощей. Чашечка шоколадного пудинга. Тарелка свежих фруктов. Два стакана воды.
В мое первое пребывание на базе, я бы с издевкой отказалась от этой еды.
Если бы я знала тогда то, что знаю сейчас, то я воспользовалась бы каждой возможностью, которую предоставлял Уорнер. Я бы поела и приняла одежду. Я бы восстановила силы и обратила более пристальное внимание на окружавшую обстановку, когда он показывал мне базу. Я бы поискала аварийные выходы и придумала повод съездить в компаунды. А затем сбежала бы. Нашла бы возможность выжить самостоятельно. И я ни за что не потянула бы Адама за собой, ни за что не втянула бы себя и остальных в эту беду.
Если бы я только съела ту дурацкую еду.
Я была напуганной, сломленной девушкой, которая защищалась, как умела.
Неудивительно, что я потерпела поражение. Я была не в себе, была слаба и до смерти напугана, и ослеплена надеждой. У меня не было никакого опыта ни в плане хитрости, ни в плане манипулирования. Я едва умела взаимодействовать с людьми, едва понимала слова в собственной голове.
Мысли о том, как сильно я изменилась за минувшие месяцы, просто шокируют.
Мне кажется, что я стала совершенно другим человеком. Во мне появилась жесткость, стойкость. И впервые в своей жизни я готова признать свой гнев.
Это освобождает.
Почувствовав пристальный взгляд Уорнера, я поднимаю глаза. Он как будто заинтригован, очарован.
— О чем задумалась? — спрашивает он.
Я натыкаю на вилку кусочек картофеля. — Я думаю о том, какой я была идиоткой, когда отказывалась от горячей пищи.
Он приподнимает одну бровь. — И не поспоришь.
Я бросаю на него сердитый взгляд.
— Ты была такой слабой, когда появилась на базе, — говорит он, делая глубокий вдох. — Я был сбит с толку. Я все ждал, что ты слетишь с катушек, запрыгнешь на обеденный стол и начнешь бить моих солдат. Я был уверен, что ты попытаешься всех убить, но вместо этого ты упрямилась и обижалась, отказывалась снимать свою грязную одежду и выражала недовольство овощами.
Я краснею.
— Сначала, — смеется он, — я подумал, что ты Что-то затевала. Я думал, что ты прикидываешься добродушной только для того, чтобы пустить мне пыль в глаза, скрывая какую—то важную цель. Я думал, что ты специально злилась по каждому пустяку, — говорит он с насмешкой в глазах. — По—другому и быть не могло.
Я скрещиваю руки. — Мне была отвратительна такая расточительность. Столько денег тратится на армию, когда простые люди страдают от голода.
Уорнер взмахивает рукой, качая головой.
— Не в этом суть, — говорит он. — Я предлагал тебе все это не ради какого-то расчета или скрытой цели. Это не было испытанием, — смеется Уорнер. — Я не пытался бросить вызов тебе или твоим сомнениям. Если честно, мне казалось, что я делаю тебе одолжение. Тебя привезли из отвратительной, жалкой дыры.
Мне хотелось, чтобы у тебя была настоящая кровать. Чтобы ты могла спокойно принять душ. Чтобы у тебя была красивая, чистая одежда. И еще ты нуждалась в пище, — говорит он. — Ты чуть не довела себя до голодной смерти.
Я застываю, слегка успокоившись.
— Может быть, — говорю я. — Но ты был сумасшедшим, помешанным на контроле маньяком. Ты даже не разрешал мне разговаривать с другими солдатами.
— Потому что они — животные, — неожиданно резко отвечает он.
Вздрогнув, я поднимаю голову и встречаюсь с его сердитыми, сверкающими зелеными глазами.
— Ты провела большую часть своей жизни в изоляции, — объясняет он, — поэтому у тебя не было возможности понять, насколько ты красива, и не осознавала, как эта красота может повлиять на человека. Я беспокоился о твоей безопасности.
— Ты была боязливой и слабой, ты жила на военной базе одна, в окружении вооруженных до зубов, тупоголовых солдат, в три раза крупнее тебя. Я не хотел, чтобы тебя грязно домогались. Я устроил представление с Дженкинсом, чтобы продемонстрировать им твои способности. Мне нужно было, чтобы они увидели в тебе грозного противника, от которого им не помешает держаться подальше. Я пытался защитить тебя.
Я не могу оторваться от его глаз, в которых сквозит напряженность.
— Как низко ты, должно быть, обо мне думаешь, — он возмущенно трясет головой. — Я понятия не имел, что ты так сильно меня ненавидела. Что вся моя помощь подвергалась настолько суровой критике.
— Чему ты удивляешься? Разве я могла ждать от тебя Что-то, кроме худшего? Ты был высокомерным и грубым и обращался со мной, как с вещью...
— Потому что я был вынужден так себя вести! — перебивает он меня, нисколько не раскаиваясь. — Когда я выхожу из своих комнат, то за каждым моим шагом, за каждым словом следят. Вся моя жизнь зависит от того, как я себя веду.
— А что насчет солдата, которому ты выстрелил в голову? Шимус Флэтчер? — парирую я, снова начиная злиться. Теперь, когда я впустила гнев в свою жизнь, я осознаю, что вспыхивает он слишком уж естественно. — Это тоже было частью твоего плана? Нет, погоди, не говори, — я поднимаю руку, — это было обычным моделированием, верно?
Уорнер напрягается.
Он садится на место, и, стиснув челюсти, смотрит на меня со смесью грусти и ярости во взгляде.
— Нет, — убийственно тихо говорит он, наконец. — Это не было моделированием.
— Значит, ты спокойно к этому относишься? — допытываюсь я. — Нисколько не жалеешь о том, что убил мужчину всего—то за кражу лишней еды? За то, что он пытался, как и ты, выжить?
Уорнер на секунду прикусывает нижнюю губу. Зажимает ладони между колен.
— Вот это да, — говорит он. — Как быстро ты встала на его защиту.
— Он был ни в чем не виноват, — отвечаю я. — Он не заслуживал такой смерти за эту ерунду.
— Шимус Флэтчер, — спокойно говорит Уорнер, глядя на свои открытые ладони, — были мерзким алкоголиком, который избивал свою жену и детей. Он две недели морил их голодом. Он ударил свою девятилетнюю дочь, выбив ей два передних зуба и сломав челюсть. Он так сильно избил беременную жену, что у нее случился выкидыш. У него было еще двое детей, — продолжает он. — Мальчик семи лет и пятилетняя девочка… Он переломал им обоим руки.
Я позабыла про свою еду.
— Я тщательно слежу за жизнью наших граждан, — говорит Уорнер. — Мне нравится быть в курсе того, кто они и чем живут. Наверно, меня не должно это волновать, но все же волнует.
Кажется, я больше никогда не открою свой рот.
— Я никогда не говорил, что живу по каким—то устоявшимся принципам, — говорит мне Уорнер. — Никогда не утверждал, что поступаю правильно, хорошо или обоснованно. Правда заключается в том, что мне плевать. В этой жизни мне приходилось совершать ужасные вещи, милая, и я не жду ни твоего прощения, ни одобрения. Потому что это непозволительная роскошь для меня — предаваться мукам совести, когда каждый день я вынужден руководствоваться простым инстинктом выживания.