Выбрать главу

Я считаю, что эти «этнографические» ссылки чрезвычайно полезны для уяснения генерации стиля русской музыки: она носила в себе идею наций и идею империи, одновременно. Примечательно, что в Балакиреве тоже была восточная кровь. Для музыколога все эти детали, кажущиеся случайными, чрезвычайно важны, ибо музыка всегда есть в значительной мере «голос крови».

Не могу не упомянуть и о том, что я считаю очень симптоматичным и существенным тот факт, что вся «Могучая кучка» была, в сущности, «военным» образованием – из пяти ее членов только Балакирев был вполне «штатским» человеком, остальные прошли военную школу – и что все они были самоучками в композиторском ремесле.

Влияние Шумана особенно сильно в ранних произведениях Бородина. В частности – в его романсах и в его Первой симфонии, про которую мне как-то Глазунов сказал, что хотя она и есть «подражание» шумановским симфониям, но все же как музыкальное произведение – она лучше всех шумановских симфоний, сильнее их.

Почти во всех главных произведениях Бородина можно обнаружить его двойственную этническую природу: он и Россия, и Восток. Это видно и в «Князе Игоре», и во Второй симфонии, и в «В Средней Азии» – всюду он дает место и своему русскому, и своему ориентальному этническому тяготению.

Поражает в его творчестве роскошь и насыщенность гармоний, новизна и смелость музыкальных мыслей. Удивительно и то, что у Бородина вообще нет неудачных произведений: вообще, он за свою жизнь написал немного – сам про себя говорил, что «я музыкант только по воскресеньям», – но это удивительно ровное творчество без срывов и падений. Его романс «Для берегов отчизны дальней» я лично считаю высшим достижением русского романсного стиля – это музыка, эквигениальная своему тексту, что не так часто случается.

Сам он был необычайно скромным человеком, склада менее всего «артистического», а скорее «научного». Он как-то неожиданно для самого себя оказался гениальным – и это ему объяснил Лист, иначе он сам, возможно; этого и не почувствовал бы.

Мировой своей славы он не увидел, и все его творчество было совершенно свободно от каких-либо признаков славолюбия. Но в мировую музыкальную историю его имя вошло очень прочно и чрезвычайно почетно.

Было бы желательно, чтобы по случаю недавнего юбилея его рождения и теперешней памятки его кончины были бы сделаны в русских музыкальных кругах какие-нибудь усилия, чтобы познакомиться на сцене с его монументальной оперой, которую, к сожалению, в Западной Европе и в Америке очень редко ставят, хотя она очень выигрышна и как зрелище, и как поле для даровитых вокалистов.

О МУСОРГСКОМ

Понемногу и по очереди проходят через свое «столетие» все великие русские композиторы – можно сказать, что в наши дни вся русская музыка празднует свое столетие. И действительно, ведь сознательная русская музыка, подлинно творческая, родилась в 1836 году, вместе с «Жизнью за царя», и около этого же срока родились на свет, действительно какой-то «кучкой», все остальные наши великие композиторы, словно некая таинственная утробная сила извергла внезапно из русского духа его музыкальную сущность. На протяжении каких-нибудь восьми лет появились на свет – Бородин, Балакирев, Мусоргский, Кюи, Римский-Корсаков, Чайковский. Выпустив их в жизнь почти одновременно и поручив им задание – создать русскую музыкальную романтику, судьба отпустила им жизни в количестве, строго обратно пропорциональном их гениальности: Мусоргский умер сорока двух лет, Чайковский и Бородин – пятидесяти трех, Римский-Корсаков,- шестидесяти четырех, Балакирев – семидесяти восьми. Кюи – восьмидесяти четырех.

Язык этих странных цифровых совпадений красноречив и таинственен [030]. А вообще эта цифровая дата – сто лет – наводит невольно на мысль об угасающей юности нашей музыки. Никаких исторических далей, все как-то уютно и по-домашнему – на моей памяти, памяти еще нестарого человека, жива была сестра основателя русской музыки Глинки (Шестакова) и благополучно здравствовали большая часть остальных великих композиторов, включительно с основателем русского музыкального просвещения, Антоном Рубинштейном. А если кто к тому времени и помер, то остальные, присутствовавшие, его великолепно помнили и знали. Не было чувства истории, того рокового исторического «удаления», которое окрашивает в мифические и легендарные тоны жизнь художника и придает ему вещие черты. И на моей памяти Мусоргский был не только не вещим и не мифическим, но был просто предметом насмешек и отношения скорее иронического и недоуменного.

Русский музыкальный мир был всегда очень отзывчивым и легким на «признание», наши авторы не могут похвалиться трагедиями непризнания – скорее обратно, мы были склонны увенчивать своих музыкантов, делать их «бессмертными» при жизни и тем способствовать их преждевременной «маститости» [031]. Мусоргский был исключением: на его долю выпало действительное непризнание, действительная глухота мира к его вдохновению, – не лишнее будет тут же упомянуть, что именно он-то и был и остался действительно величайшим из русских гениев музыки, самое трагическое было не в непризнании «масс», о которых мало кто тогда беспокоился, а в том, что Мусоргский не был понят и признан даже своим ближайшим окружением – не только врагами по «партийной» музыкальности, но и единомышленниками по партии.

Теперь нам достаточно ясно, что хотя в недрах «кучки» одно время прислушивались с интересом и некоторым недоумением к его звуковым одержимостям, к его задору, к его безудержному дерзанию, что хотя и «вопил» о его гениальности порывистый и увлекавшийся Стасов и похваливал за отличное революционное поведение Балакирев, сам необычайно мирный и боявшийся всякой музыкальной шершавости, морщившийся от звуковой «грязи» у Шопена (!), – но на самом деле, в глубине вещей отношение в кружке к Мусоргскому было как к чудаку, какому-то дефективному, отношение сверху вниз, полупрезрительное, не всегда доброжелательное. Считалось позволительным порой стащить кое-что из его «изобретений» («мы сделаем из этого лучшее употребление») – Мусоргский был в известной степени поставщиком новаторских приемов в «кучке» – как настоящий богач, он сорил вдохновением, музыкальными мыслями и набросками, и его более бережливые и скопидомные коллеги не гнушались подбирать то, что падало с его рабочего стола. Нотки презрения и недоумения звучат по адресу Мусоргского в «Летописи» Римского-Корсакова – считалось, что он ничего не умеет докончить и завершить, что он забулдыга (Эдгар По был тоже забулдыгой), да еще одержимый манией величия. Одним словом, он был мытарем среди праведных и приличных фарисеев. Удивительно, что хотя лозунгами «кучки» было: смелость, стремление к новым берегам, презрение к «законам музыки» – отрыжка воинствующего славянофильства (музыкальная грамота наследие «гнилого Запада» – русским законы не писаны – у нас особенная стать), – на деле вышло так, что вся «кучка» состояла (кроме Мусоргского) из людей необычайно мирных, приличных и отнюдь ни каких революционеров, коими они собрались было стать. Суховатый Римский-Корсаков («школьный учитель», по замечанию Равеля), в своем музыкальном хозяйстве бережливый и похожий на аптекаря; снабженный статическим, «восточным» темпераментом Бородин («сидеть бы на турецком диване» да смотреть бы на половецкие танцы); нежный и боязливый ко всему «сильному» в музыке, пианист с женственным туше [032], любивший пряные пикантности в музыке – Балакирев; и совсем сладкий Кюи (самая ужасная смерть – быть утопленным в озере сахарной воды, как про него писала немецкая критика) – вот было это «революционное» окружение Мусоргского.

Неудивительно, что его боялись за его музыкальную косматость и неумытость, за упорное нежелание пригладиться «по-европейски» (а ведь несмотря на все славянофильство и боевые лозунги, «кучкисты» страсть как хотели быть европейцами и имели специальную симпатию ко всему гладкому и приличному в звуковом отношении.

Он один был революционером подлинным и прирожденным – он один пытался плыть и тащить «кучку» к новым берегам, неведомым, русским, в то время как остальные, сами не сознавая того, уже давно плыли по европейскому озеру навстречу музыкальной академии. Он один был гением силы и мощи, тогда как другие если и были гениями, то скорее в области «вкусного и пряного, пикантного». Он был из них самым русским со всеми недостатками и достоинствами этого звания. Ему одному был знаком таинственный голос хаоса, столь свойственный русской душе и, как это ни странно, в музыке, в самом стихийном из искусств, так мало отразившийся).