Выбрать главу

Закончилось чтение приговора. Всем оправданным возвестили, что они свободны. Уходя от меня в полном убеждении, что мы на этом свете больше не увидимся, Павлуша обернулся ко мне, и мы с ним наскоро, не сказав ни слова друг другу, поцеловались. Увидимся ли? - думалось. Но я как-то уверенно подумал: "увидимся" и добавил: "если не здесь, то в будущей жизни".

Не могу промолчать - не отметить: как только закончилось чтение приговора, раздались многочисленные, дружные, громкие рукоплескания, - как оказалось - студентов Зиновьевского Университета. Ох, тяжело от них почувствовалось, досадно на них... Еще подробность: в конце чтения раздались два-три истеричных вскрикивания. Я очень порадовался, что из моих родных здесь никого не было...

В зале остались одни мы - осужденные. Как-то не хотелось смотреть друг на друга; на душе было пусто и темно, безотрадно и ко всему равнодушие. Помню, мой сосед по скамье - о. Павел Виноградов, настоятель от Вознесения, обратился ко мне с вопросом, - к чему я присужден. Я ответил ему с улыбкой. Он даже меня не утешал, сказал только: "Неужели?".. Судьи наши, закончив чтение, тоже, по-видимому, чувствовали себя не особенно хорошо и так быстро побежали из зала суда к себе в комнату, что не захотели выслушать наших защитников, которые, сорвавшись со своих мест, закричал им вслед: "мы кассацию подаем..., мы заявляем..., мы просим принять от нас заявление, что мы подаем кассацию"... Но судьи наши, как бы чего-то страшного убоявшиеся, не слушая никого и ничего, бежали и убежали, не принимая никаких заявлений от наших защитников.

Еще до выхода в зал, когда мы были в "комнате обвиняемых", стала распространяться весть, исходящая будто бы от защиты нашей, что, каков бы ни был приговор по нашему делу, защитники в порядке кассации будут добиваться отмены его; говорили, что и расстрелов нечего бояться, ибо ВЦИК [11] их все равно отменит. Появлявшиеся в те часы-минуты защитники наши были мрачны, неразговорчивы. Мой защитник - проф. Жижиленко [12] подходил то к одному, то к другому из "серьезных", "важных" подсудимых, что-то говорил и записывал. Подошел и ко мне и говорит: "Я хочу вас несколько поинтервьюировать. Придется мне ехать в Москву, каков бы исход процесса ни был, и там поддерживать нашу кассацию. Мы туда уже телеграфировали бывшим присяжным поверенным Соколову Н. Д. и Малянтовичу (видные адвокаты старого времени по революционным делам, - из очень красных) и они ответили согласием вести ваше дело в Главном Рев. Трибунале. Мне для сего потребуются некоторые сведения о вас. Вы, как член Правления, для кассации и для провала всего приговора, для пересмотра его, самый лучший повод". Уверял меня, что приговор будет хотя и суровый нам вынесен, но Москва отменит его.

Итак, заявления наших защитников о кассации не задержали наших судей. Они ушли - убежали. Ушли и оправданные. Остались мы - осужденные. Настроение у всех, конечно, скверное, но ни у кого ни слезинки, ни вздоха. Все хотя и подавлены приговором, но без отчаяния. Сели на свои места на скамьях подсудимых. Молчали. Только среди осужденных "несмертников" слышались разговоры - очень краткие и отрывочные, вздохи... Стража все продолжала стоять, только более тесно и плотно нас окружив.

Не знаю, откуда был приказ, и мы пошли без всякого порядка в обычное место нашего отдыха - в комнату обвиняемых в полной уверенности, что там никого нет. Но к своему удивлению, а я и к радости, видим там и оправданных, здесь же толпящихся. Я иду к своему обычному дивану, где мы с Павлушей в течение всего судебного процесса сохраняли свою провизию и сиживали. Здесь я нахожу Павлика, сильно, и, кажется, давно плачущим. Ой, как мне тяжело в это время стало! Все мое внимание перенеслось к семье, к постигшему ее величайшему горю, - к тому, как ей тяжело будет теперь жить. Как вдруг именно здесь и именно в эти минуты я ощутил и даже осознал всю тяжесть, всю горечь, безвыходность и своего положения. Мне стало казаться, что я не буду больше уже жить, что это последние минуты для прощания с миром и людьми. И как жаль, до физически ощущаемой боли жаль мне стало Павлушу и Аню. Мама, думалось мне, так будет убита, так изнеможет от горя, что она не жилец, а если и жилец, то не работница и не кормилица. Значит, вся тяжесть моей судьбы падет на старших двоих... С какой любовью я подошел и стал утешать Павлушу! Но плачущий Павлуша бросился ко мне, и не я его, а он меня стал утешать. Сколько любви, ласки, нежности, заботливости было во всех его не столько словах, ибо слова плохо сходили с языка, сколько в жестах. Он гладил меня по голове, по руке, по спине. Уверял, что маму он сумеет утешить и успокоить, что они с Аней поступят на места, будут зарабатывать и кормить семью. Я просил его не тосковать по мне, не раздражаться на младших братьев и сестер, ради коих им придется тяжело работать, - и дать им образование и т. п. Наши взаимные утешения прерывались: то подходящими посторонними утешителями, то моими отвлечениями за разными справками и узнаваниями...

Появились по обычаю разные слухи. Передавалось, что расстрелов не будет, ибо еврейская община из желания привлечь симпатии православных на свою сторону, уже отправила в Москву депутацию для ходатайства о нашем помиловании. Говорили, что едет в Москву сам Зиновьев [12] с представлением о том же. Новицкий стал говорить мне, что за него поехали в Москву с ходатайством очень солидные депутации от различных ученых учреждений, что он очень надеется на свое помилование, и добавляет, что если его помилуют, то, конечно, и всех нас, за исключением разве митрополита.

Пришел к нам Гурович [13], защитник митрополита, с исписанным листом и стал собирать подписи. Подошел к нему и я. Оказавшись, что это доверенность от нас кому-то, а кому - и доселе не знаю, на подачу и поддержку от нашего имени кассации. Подписал и я. Очень хорошо припоминаю, что мы, смертники вели себя гораздо спокойнее, чем прочие осужденные. Особенно меня взволновали некие наши батюшки, осужденные на какие-то недели общественных работ. Они возбужденно обвиняли своих судей за то, что их обвинили, а не оправдали. Я даже подошел и сказал о. Никиташину какую-то резкость, на что он мне ответил тем же. Не могу не отметить, что я в иные минуты чувствовал себя как бы героем за то, что осужден к высшему наказанию; мне казалось, что на меня, вернее на нас, смертников, все должны смотреть с уважением, давать нам дорогу и т.п.

Пробыли мы в комнате с полчаса. Является комендант и выкликает фамилии нас смертников, за исключением двух архиереев и предлагает нам следовать за ним. Наступил час для настоящего прощания. Нас торопят. Я быстро прощаюсь с Павлушей; крепко целуемся. Он меня еще раз просит не беспокоиться за маму и за детишек, беречь себя и громко кричит вслед мне уже убегающему: "прощай, дорогой папочка!" ...Я не отвечаю ничего. Из глаз текут слезы, - кажется, первые слезы. Я убегаю вместе с другими.

Нас выводят на улицу. Сажают в обычный грузовик. Молчание и тишина. Нет ни шуток обычных, ни слов разговора. И кругом нас все молчат. Нас окружает масса конных курсантов, и не видится ни одного человека из публики. Везут нас обычным путем, но здесь же объявляют, что везут не в третий, а в первый исправдом, где обычно содержатся все приговоренные к смерти в ожидании ее. Это известие прибавляет уныния. Едем при полном молчании. Я помню только одну фразу Новицкого, обращенную ко мне: "Вас вместе с нами к расстрелу? А знаете ли? Вы наилучший повод к кассации!"... На улицах как будто совсем нет людей. Только около Сергиевского Собора стояла небольшая кучка, из коей нас благословляют. Тесным кольцом конвоируют конные курсанты в красных фуражках; впереди и позади нас едут чекисты на двух автомобилях. С панели идущие разгоняются, встречным извозчикам шумно приказывают сворачивать вдаль от нас. Как хотелось в эти минуты увидеть кого-нибудь из знакомых, услышать слово одобрения!.. Но никого!..