В № 52 (1 августа) я резко возражал против предложенного перехода к "пассивности" и против выделения какого-то привилегированного "государственного общественного мнения". Я решительно отказывался "волочиться за событиями, предоставляя им спутывать все наши расчеты", предсказывал, что "падение Плеве есть только вопрос времени", что за ним выдвинется Витте, и ставил тревожный вопрос, "с какой программой явится перед Россией тот или другой заместитель Плеве". Со своей стороны, я подчеркивал необходимые условия такой программы, которая единственно могла бы удовлетворить настоящее общественное мнение:
1) народное представительство, не ограниченное "совещательной ролью при предварительной подготовке законопроектов", а "облеченное законодательной властью с правом рассмотрения бюджета" и 2) созданное "путем прямых выборов самим населением", а не в виде "представительства от учреждений".
Перед самым выходом в свет этого номера "Освобождения" Плеве был убит. Растерявшаяся власть, после некоторого колебания, решила пойти на уступки. Но я считал шансы возможного тогда компромисса слишком слабыми и заранее обреченными на неудачу. И в ответ на назначение преемником Плеве "либерального", кн. Святополк-Мирского я опять предупреждал наших единомышленников в "Освобождении"
(№ 57) против излишнего доверия по отношению к "новому курсу". "Наш неисправимый оптимизм, - писал я, - опять поднимет голову. Опять будут раздаваться голоса об осторожности и постепенности, о том, чтобы не испортить настроения в правительственных сферах, не пропустить момента и т. д." Я напоминал, что "между самодержавием и последовательным конституционализмом нет промежуточной позиции". "Мы не можем уже давать в кредит, - предупреждал я, - потому что мы сами лишимся кредита, если позволим себе это". "Вы (правительство) можете переманить кого-нибудь из нас на вашу сторону, но... он уже перестанет быть нашим - и, стало быть, перестанет быть нужен и нам, и вам..." Словом, я не верил, чтобы Святополк-Мирский мог открыть обществу простор для "легальной борьбы, защищаемой парламентскими средствами". И, тем не менее, я все же не покидал совершенно промежуточной позиции, указывая в той же статье на ее возможное содержание. По адресу правительства я говорил: "надо искать такой укрепленной позиции, которую можно защищать не штыками и виселицей, а силой организованного общественного мнения,... где общественные группы могут найти достаточно места, чтобы стоять рядом, а не друг против друга, где люди могут бороться открыто, не опасаясь насилия над собой - и не вынуждаемые сами к такому же насильственному отпору". Но была ли такая позиция возможна?
12. МЕЖДУ ЦАРЕМ И РЕВОЛЮЦИЕЙ. ПАРИЖ
На этот вопрос отвечала моя последняя статья в "Освобождении" о "Фиаско нового курса", датированная 28 октября 1904 г. (старого стиля) и посланная во время моего короткого приезда в Петербург. В эти же самые дни Петрункевич был вызван в Петербург, получив от Святополк-Мирского освобождение от всех полицейских ограничений, - и вел политические беседы с Святополком и с Витте. О своей беседе с Витте он рассказал в своих воспоминаниях: она, в сущности, окончательно разрушала мост между правительством и оппозицией или, как сказано в заголовке, между царем и революцией. Петрункевич пытался доказать Витте, что "правительство должно будет уступить и принять конституционный строй взамен самодержавного".
На это Витте отвечал "авторитетно и убежденно": "вы не принимаете в расчет, во-первых, что государь относится к самодержавию, как к догмату веры, как к своему долгу, которого ни в целом, ни в части он уступить кому бы то ни было не может. Это - его вера, и вы бессильны ее изменить. Во-вторых, общество русское не настолько сильно, чтобы вступить в борьбу с самодержавием... Крестьянство будет на стороне самодержавия".
И сам Витте поэтому, "не опасается за самодержавие, которому предан не за страх, а за совесть". Для нас всех это было (тогда) откровением и совершенно меняло характер борьбы. При таком положении непримиримость со стороны революционеров сталкивалась трагически с такой же непримиримостью со стороны верховной власти. "Среднего", действительно, не оставалось. "На фразах о доверии уже нельзя было построить никакой самодержавно-либеральной программы", говорил я в упомянутой статье 28 октября. На возражение кн. Мещерского, что министр "не уполномочен свыше", я отвечал, что "величайший трагизм положения" и заключается в том, что "честный человек принужден становиться в фальшивое положение обманщика... Зачем стоять между молотом и наковальней истории?". При таком положении оппозиция не может мириться, она "возвращает себе полную свободу действий".
Первым применением этой "свободы действий" было решение Союза Освобождения вступить в правильные сношения с революционными партиями. С этой целью около средины сентября старого стиля три члена Союза, кн. Петр Долгоруков, В. Я. Богучарский и я, были командированы в качестве представителей в Париж, где должен был открыться съезд "оппозиционных и революционных партий". К ним, конечно, присоединился в Париже и Струве. Съезд открылся 30 сентября и закончился 9 октября (старого стиля). Я участвовал в нем под псевдонимом Александрова, что и было потом раскрыто Столыпиным в Государственной Думе, на основании донесений Ратаева, по показаниям присутствовавшего на съезде Азефа.
Струве, вероятно, знал больше, чем я, о происхождении этого съезда. Я мог заметить только, что около съезда особенно хлопочет финляндец Конни Циллиакус и что он выступает в качестве члена новой финляндской партии активистов. Я видел также, что особенно был выдвинут на съезде польский вопрос. По обоим вопросам Струве, видимо, ангажировался. До тех пор мы считали, что финляндцы ведут борьбу в строго конституционных рамках, и "патриарх" этого движения, Мехелин, как раз находился тут же, в Париже, где я с ним и познакомился. Мы уже приняли в России формулу этого широкого течения: "Отмена всех мер, нарушивших конституционные права Финляндии". Что касается поляков, представленных на съезде двумя партиями, национальной (Имеется в виду партия национал-демократов. (Примеч. ред.).) и социалистической, - наши отношения с ними, по вопросу о польской автономии, начались несколько позже, при посредстве А. Р. Ледницкого, популярного в Москве адвоката. Не думаю, что в 1904 г. была уже выработана какая-нибудь формула польской автономии. На съезде Струве и другие нации делегаты шли дальше меня в этом вопросе. Мое упорное сопротивление затянуло прения на целых полтора заседания и привело к тому, что никакой формулы, приемлемой для обоих сторон, выработано не было. Помню, после прений ко мне подошел коренастый поляк с умным взглядом глаз и с энергичным выражением лица и сказал мне: "Очень рад познакомиться с русским человеком, который, наконец, в первый раз не обещает нам всего, чего мы требуем". Это был - Дмовский.
Закулисная сторона съезда стала мне известна гораздо позднее из книги Циллиакуса о "Революции и контрреволюции в России и Финляндии". По своему происхождению этот съезд должен был носить чисто пораженческий характер.
Мысль о съезде явилась у поляков на амстердамском социалистическом съезде; прямая цель была при этом воспользоваться войной с Японией для ослабления самодержавия; Циллиакус снабдил оружием польских социалистов. Он же и ввел на съезд Азефа и, несомненно, участвовал, в качестве "активиста", в попытке осуществить, по его же словам, - "глупейший и фантастичнейший, но тогда казавшийся осуществимым" план ввезти в Петербург морем оружие в момент, когда там начнется восстание. План этот, действительно, закончился добровольным взрывом зафрахтованного для этой цели английского парохода "Джон Графтон", застрявшего в финляндских шхерах. Деньги, которые были нужны для пораженческих мероприятий, были получены Циллиакусом, целиком или отчасти, через японского полковника Акаши, с определенной целью закупить оружие для поднятия восстаний в Петербурге и на Кавказе, - и Азеф должен был быть об этом осведомлен.